Рассказ «Барабан»
Рассказ В. Катаева "Барабан", впервые опубликованный в августе 1917 года, показывает как в один миг размеренная и спланированная жизнь может полностью перемениться.
Главный герой повествования — юнкер военного училища, который хочет получить лишние часы отпуска. Для это юноша собирается стать барабанщиком оркестра, при этом совершенно не зная как играть на инструменте. Но вскоре все воспитанники узнают, что царь отрекся от престола. В стране начинаются неизбежные и кардинальные перемены.
Барабан
(1917 г.) I
На другой день после производства старших юнкеров [воспитанник военного училища.] в офицеры, когда в оркестре освободилось много мест, я сказал:
– Журавлев, возьмите меня в оркестр.
Юнкер Журавлев, старший в оркестре, здоровый и плотный, но похожий на желторотого птенца, посмотрел на меня с удивлением и спросил:
– На чем вы играете?
– На большом барабане, – твердо соврал я.
Журавлев знал, что я пишу стихи, и с игрой на барабане это у него не совмещалось. Он недоверчиво прищурился:
– А вы умеете?
– Умею.
Журавлев почесал у себя за ухом, потом пытливо посмотрел на меня. У меня не хватило нахальства выдержать его честный, открытый взгляд, и я опустил глаза. Тогда Журавлев сказал:
– Нет, Петров. Вы не умеете играть на барабане.
– Да что ж там уметь? Ну бить колотушкой по этой самой, как ее… Тут, понимаете ли, для меня главное дело не барабан, а лишний час отпуска.
У нас в училище музыканты пользовались лишним часом отпуска. Этот довод подействовал, потому что Журавлев глубоко вздохнул, вытащил из кармана помятую бумажку и записал в нее мою фамилию, а против фамилии написал слово «барабан». А когда вечером мы сидели на койках друг против друга и снимали сапоги, Журавлев вдруг сделал испуганные глаза и сказал:
– Но слушайте, Петров, если вы только… это вам не стихи…
Я понял, что дело идет о барабане, и сказал:
– Не беспокойтесь.
Через пять минут я высунул голову из-под одеяла. Меня тревожил один вопрос.
– Журавлев, вы спите?
– Сплю, – ответил Журавлев сердитым и заспанным голосом.
– А скажите, я уже в это воскресенье могу записаться в отпуск на лишний час?
– Можете, – буркнул Журавлев из-под одеяла и, вероятно, сейчас же заснул.
Я же думал о той, ради которой пустился на такую рискованную авантюру с барабаном. Рискованную потому, что за всю свою жизнь я потрогал всего один раз барабан руками. Это случилось когда-то на детском празднике, когда я пробрался к барабану, который всегда пленял меня своей солидностью и блеском, и щелкнул его по туго натянутому полупрозрачному глупому боку. А солдат с рыжими усами сердито сказал:
– Не трожь!
В тот же день для меня стало ясно, что скромная карьера коночного [городская железная дорога с конной тягой, существовавшая до появления трамвая.] кондуктора, о которой я страстно мечтал в детстве и к которой усиленно готовился с трех лет, не выдерживает ни малейшей критики в сравнении с блестящей светской карьерой барабанщика. Я твердо решил, что когда вырасту большим, то сделаюсь барабанщиком, и, когда маленькие дети станут трогать мой барабан, я буду сердито кричать: «Не трожь!»
Казалось, моя детская мечта сбывается. Утром Журавлев опять пытливо посмотрел на меня и сказал:
– Не забывайте, Петров, что барабан ведет за собой весь оркестр.
Это было для меня новостью. Я был готов ко всему, но только не к этому. Дело представлялось мне гораздо проще: оркестр играет свое, а барабанщик между прочим содействует общему успеху. Так, по вдохновению. Однако я решил идти до конца и сказал Журавлеву:
– Надоели вы мне со своим барабаном. Не беспокойтесь. Я умею.
За завтраком Журавлев опять сказал:
– А может быть, вы, Петров, не умеете? Скажите лучше прямо.
– Да умею же, господи. Даже в оркестре играл. У нас в этом… в гимназии оркестр был. Так там. Ничего себе, знаете. Довольно приличный оркестр.
– А вы не врете?
Положительно Журавлев был фанатиком своего дела. Надо было видеть, с каким азартом вербовал он в оркестр корнетистов [музыкант, играющий на корнете, медном духовом инструменте в виде рожка.], басов [обладатель самого низкого мужского голоса.] и баритонов [обладатель среднего по высоте между басом и тенором голоса.]. Но все-таки он мне надоел.
Если бы не Зиночка, я сознался бы во всем. Но ради лишнего часа свидания с любимой женщиной человек способен на какую угодно глупость. Об этом можно бы написать целое сочинение, но это в мои планы не входит.II
До этого времени жизнь моя была легка и сравнительно беззаботна. Утром, на лекциях тактики [составная часть военного искусства, включающая теорию и практику подготовки и ведения боя.], фортификации [военно-инженерная наука о строительстве оборонительных сооружений и укреплений.] и артиллерии, мне снились чудные золотые сны про офицерские бриджи, погоны с одной звездочкой. После завтрака, на строевых занятиях, я дышал здоровым зимним воздухом, а если рота выходила к морю и, проходя через город, пела песни, я тоже пел во весь голос. Голос у меня был сильный и похожий на вопль умирающего лебедя. Притом ни малейшего намека на слух.
Поэтому, когда я особенно увлекался, прохожие останавливались и улыбались, а с товарищами от смеха делались истерики, и они переставали идти в ногу. Приходили мы в училище уставшие, голодные и прямо к обеду. Потом был вечер, и мы готовились к репетициям, а перед сном смутно возникал образ офицерских бриджей и золотых погон. И непременно кто-нибудь, засыпая, сообщал приятную новость:
– Господа, а вы знаете, если не считать завтрашнего дня и всех воскресений, то до производства остается пятьдесят дней.
Теперь мое существование было отравлено барабаном. Стоило мне о чем-нибудь замечтаться, как сейчас же совесть спрашивала с ехидным шипеньем: «А не известно ли вам, юнкер Петров, что барабан ведет за собой весь оркестр?» Увы, мне это было известно, и я страдал. Но когда оказалось, что в оркестре есть еще капельмейстер [дирижер военного духового оркестра.], я впал в черную меланхолию и картинно рисовал себе, как меня на первой же сыгровке выгонят из оркестра и оставят на месяц без отпуска.
На следующий день, перед обедом, когда все роты собрались в столовой, дежурный взводный объявил:
– Внимание! Получена телеграмма юнкеру второй роты Крынкину. В чайной комнате найдено двадцать копеек, полевой устав и салфетка. Получите у дежурного взводного. После подъема певчим собраться на спевку, а музыкантам на сыгровку. – И, увидев дежурного офицера, заорал: – Батальон, смирно!
И, когда хором пели молитву, а потом обедали, у меня бродила мысль о самоубийстве. После обеда Журавлев сказал:
– Не забудьте, Петров, что после обеда сыгровка.
И странно: на душе у меня улеглось и стало спокойно, как перед боем. «Пропадать так пропадать», – подумал я и сам удивился своему хладнокровию.III
Гвардия умирает, но не сдается. После знаменитого «подъема» я решительно взбежал на третий этаж, в кладовку, где выдавали инструменты. Возле кладовки уже толпились юнкера-музыканты, и на лестнице гулко носились от стены к стене покрякивания тромбонов и змеиные трели флейт. Возле моего барабана стоял худой юнкер и в недоумении вертел в руках медные тарелки. Он старался придать своему лицу выражение небрежности – мол, не в первый раз, слава богу, приходится играть на этих самых тарелках. Я подошел к барабану, солидно ткнул его два раза в бок и спросил тощего юнкера:
– Вы не находите, юнкер, что барабан несколько слабо натянут?
Юнкер в свою очередь ткнул в барабан большим пальцем и сказал:
– До известной степени, хотя вообще…
Я вздохнул. Он тоже.
– А вы давно на тарелках играете?
– Собственно, давно. Я, знаете, в Тифлисе еще в симфоническом оркестре играл. Там у нас, в Тифлисе, эти самые тарелки серебряные были. Это чтобы для звука.
– Ага, а скажите, как нужно на барабане играть? – попробовал я осторожно позондировать почву [попытаться предварительно выведать что-либо.]. – Собственно, я знаю как, но я хотел знать ваше мнение. Именно как у вас в Тифлисе в симфоническом оркестре производили самый звук?
– А колотушкой. Очень просто. Берете колотушку и вот так…
Он взял колотушку и несколько раз ударил наискось по коже.
Густой упругий звук запрыгал по лестнице, как футбольный мяч. Юнкер положил колотушку и спросил:
– А вы разве что, не умеете?
– Умею, но, признаться, забыл: давно не играл.
Помолчали.
– А когда нужно бить? По счету какому-нибудь или как?
– Да, по счету. Когда играют марш, так под левую ногу: раз, два, раз, два. Ну, мы играем только марши, значит, под левую ногу все время. На тарелках, кажется, то же самое.
– А как вы думаете, нас на это воскресенье на лишний час отпустят?
– Я думаю – отпустят.
Я посмотрел на него, он на меня, и мы оба засмеялись. Я взял свой барабан с колотушкой, он тарелки, и мы сбежали за другими вниз. Надели шинели, фуражки и пошли через двор в манеж, где обыкновенно делают гимнастику и устраиваются сыгровки. В манеже было уже темно и холодно. Зажгли несколько лампочек. Расставили пюпитры [подставка для нот.] вокруг. Я поставил барабан на козлы, и по спине у меня пробежала дрожь. Упражнялся косо бить колотушкой по ненавистному барабану, стараясь подражать тощему юнкеру. Журавлев посмотрел на меня внимательно и хотел что-то сказать, но не сказал, а вздохнул. Пришел капельмейстер. Журавлев скомандовал нам: «Смирно!» Капельмейстер был низенький толстый чех. Переваливался на кривых ножках, гордо носил чиновничьи погоны и фуражку блином. На щеке у него был большой красный нарост, похожий на сливу. Он сказал:
– Здравствуйте. Какой кольёд и въетер. Чистое наказание. Ну, не будем время терять – и так поздно. Начинаем.
Он обежал всех музыкантов, нажимал на клапаны труб, перелистывал ноты, суетился и говорил:
– Поже мой, поже мой!..
Наконец он успокоился и сказал:
– Ну, откройте марш номер четырнадцать.
Зашелестели нотами. Трубы заблестели медью. Мой сосед воинственно помахал тарелками. Капельмейстер зловеще постучал карандашом по пюпитру.
– Фнимание! Три, четыре.
Он с таким азартом взмахнул рукой и топнул ногой, что не ударить колотушкой по барабану было невозможно. И я ударил. Загремели тарелки, заревели трубы на разные лады, как стадо слонов. Некстати провыла флейта.
– О, поже мой, что вы делаете? – завопил капельмейстер, инстинктивно хватаясь за свои музыкальные уши. – Ради пога, перестаньте!
– Отставить! – закричал Журавлев. В эту минуту он был велик.
Замолкли не сразу, а постепенно. Капельмейстер бросился на первого попавшегося ему на глаза. К несчастью, это был я.
– Што ви делаете? Разве можно так бить в парапан? Ви когда-нибудь раньше играли на парапане?
«Пропал», – подумал я и неуверенно соврал:
– Так точно, господин капельмейстер, играл.
– Где же ви играли?
– В этой… в пятой гимназии. Там у нас был свой оркестр.
– Что ви мне рассказываете всякий небилиц, ей-погу. Я уже двадцать пять лет в пятой гимназии капельмейстер. Ни разу вас там не видел.
Он оглядел публику большими сердитыми глазами и вдруг засмеялся.
– Хе-хе-хе!.. Ну, ничего. Научимся. Еще раз. Фнимание! Два, три, четыре.
Все засмеялись. Гроза прошла.
На этот раз вышло лучше. Капельмейстер орал на какого-то баса, но, боже мой, какое, однако, сложное искусство – играть на барабане! Вокруг ревут трубы, в левое ухо стреляет, как из пушки, бас, в правое гремят тарелки тощего юнкера, а тут изволь считай: «Раз, два, раз, два» – и следи за рукой капельмейстера, которая свирепо рубит стонущий воздух.
Драма!IV
Одним словом, когда я на следующей сыгровке появился с барабаном, юнкера весело заулыбались и даже кто-то скомандовал:
– Смирно!
Я поставил барабан на козлы и сказал:
– Дорогу чистому искусству!
Мы играли марши, и я все думал о том, что если на обыкновенном турецком барабане в жиденьком юнкерском оркестре так трудно играть и все время сбиваешься с такта, то какое счастье быть композитором, как, например, Скрябин, и написать «Прометея», где сложнейшая партитура. И думал я еще об участи всех барабанщиков. И моя душа плакала над их безобразной жизнью. Что может быть глупее игры на барабане? Играют марш – колоти себе по гулкой коже: «Раз, два, левой, левой». Играют «Боже, царя храни», а ты следи за корявой капельмейстерской рукой и старайся не сбиться с такта. Противно!
Мои сердечные дела шли на повышение. В воскресенье в отпуск я записывался до двенадцати часов ночи и в шесть мчался к ней. Стояла чудная, пушистая зима. Ветер сыпал снег. В улицах горели лиловые вечерние фонари.
– Звозчик!
Лошадка трусит по улицам, которые в снегу кажутся незнакомыми. Милая, как я ее люблю! Маленькая, черненькая, родимое пятнышко над верхней губой. За что я так страшно счастлив?
Дам извозчику рубль, пусть он тоже будет счастлив. Или лучше не стоит? Нет, лучше дам.
Присутствие женщины вносит в жизнь мужчины гармонию и теплоту. Впрочем, это к делу не относится. Даже не гармонию, а разлад. С одной стороны, я получал каждый четверг у дежурного взводного надушенный сиреневый конверт, а с другой стороны – семерка по тактике и двое суток «на даче» [Под арестом] за невнимание в строю. Теперь я играл на барабане с удовольствием. Мне было все равно, что мы играли. Лично для себя я играл лишний час отпуска.
Зима, как выражаются поэты, сдалась сырым туманам. Ветер повернул и из северного стал южным. Откуда-то налетели скворцы, облепили карнизы домов и так галдели, что болела голова. На сыгровку мы уже выходили без шинелей, и когда бежали по лужам через двор, то от ветра было трудно нести барабан. Ветер дул в лицо, продувал насквозь, было холодно и славно. Приближался выпуск и вместе с ним то угарно-пьяное настроение, которое бывает, когда мы кончаем гимназию или корпус – все равно.V
И вдруг случилось нечто странное, непонятное и неожиданное. Сначала говорили намеками, по углам. Потом громче, за обедом, за завтраком. Сквозь толстые и глухие стены училища, не пропускавшие раньше к нам снаружи ни одного звука, ни одного луча, стали просачиваться обрывки каких-то слухов, настроений и новых слов. В стране творилось неизбежное и стихийное. Целый день мы ходили как потерянные; говорили, говорили и не могли наговориться досыта. Читали газеты, но еще ничего определенного не знали. Потом вечером, на лекции о пулемете, слушая с напряженным вниманием, как говорил штабс-капитан что-то про техническую возвратную пружину и приемник, мы ничего не понимали, потому что думали о другом. Вошел юнкер Дорошевский, взволнованный, даже не спросил разрешения войти. Он что-то сказал тем, которые сидели на задних скамейках. Шепот передался, как ветер по спелой ниве, и через минуту все знали, что царь отрекся от престола [Император Николай II отрекся от престола 2 марта 1917 г. в пользу своего брата, великого князя Михаила Александровича.].
Перестали слушать, а только говорили. И казалось, что все здание училища заряжено, как лейденская банка [прибор, служащий для скопления электричества (по названию голландского г. Лейдена), исторически первый вид конденсаторов; стеклянная банка, оклеенная внутри и снаружи станиолем (листовым оловом).], быстрыми и напряженными мыслями. Жизнь ворвалась к нам снаружи и забросала газетами, телеграммами и слухами. Вечером начальник училища собрал нас в среднем этаже и прочел два манифеста – об отречении Николая и Михаила [Великий князь Михаил Александрович 3 марта 1917 г. передал власть Временному правительству.]. Мы были так взволнованы, что никто не спал. Офицеры не знали, как им быть. Ночью откуда-то передавали по телефону, чтобы мы были готовы к выходу с ружьями и боевыми патронами. Утром кто-то из четвертой роты прошел с красным бантом на груди. У нас в классном отделении шумели. Кто-то говорил, вспотевший и взволнованный:
– Товарищи, ну как это здорово! Кто бы мог подумать – в три дня.
Потом стало известно, что в двенадцать часов будет манифестация войск. Вероятно, из нашего начальства никто ничего не знал, потому что нам ничего об этом не говорили.
А мы волновались.
– Товарищи! – гортанным голосом с придыханиями кричал князь Гардапхадзе, честный и глупый грузин. – Патроны надо взять у каптенармуса [должностное лицо в армии, ведавшее хранением и выдачей продовольствия, обмундирования и оружия.]. Стрелять, может, будем.
Но над ним только смеялись, и он сердился:
– Бараньи головы, не понимают – стрелять будем!
Было сумбурно и весело. Без четверти двенадцать приказали строиться.
Без десяти двенадцать ко мне подбежал Журавлев с корнетом в руках и, задыхаясь, сказал:
– Идите наверх. Берите барабан. Будете играть. Будем играть.
– Ну, извините, я не умею.
– Это свинство – в такое время не уметь. Должны уметь.
– Я хочу с ружьем.
– И свинство. Кроме вас, никто не умеет. Поймите, что барабан ведет весь оркестр.
В голосе у него звенело отчаяние.
«Ага», – самодовольно подумал я.
– Петров, вы будете идти впереди батальона.
– Но как же я буду нести? Что мы будем играть? Я оскандалюсь. Слушайте, но ведь это же экспромтом, – сказал я с отчаянием.
– Для вас это не в первый раз!
Я был убит. Надевал на меня барабан весь оркестр. Пригоняли ремень. Поощряли. Просили не унывать. Посмеивались. Я начал входить во вкус. В конце концов, барабан ничем не хуже ружья. Даже лучше. С ружьем, правда, вид мужественный и боевой. Но зато барабан ведет за собой весь оркестр, как говорит Журавлев, а оркестр ведет за собой весь батальон. И кроме того, не от оркестра ли зависит, чтобы шли в ногу и вдохновенно?
От оркестра!VI
Все училище выстроилось на мостовой перед зданием. Оркестр на правом фланге. И я с барабаном через плечо. Вышел начальник училища. Его шинель была на красной подкладке и распахнута ветром. Он поздоровался с нами так:
– Здравствуйте, товарищи!
«Старая лисица», – подумали мы, но ответили ему все, как один человек. Четко прозвучали слова команды. Звякнули винтовки. И батальон, в строгой колонне, по отделениям, вытянулся по мокрой весенней улице. В перспективе солнечных домов пробежала толпа людей с красным флагом. Промчался тяжелый грузовой автомобиль. Сверкнули штыки. Послышалась музыка, крики, и стало понятно, что в улицах полно людей.
Было странно и необыкновенно. Прохожие были все серенькие простые люди. И смотрели на нас с любопытством и удовольствием. А когда мы влились в бесконечный поток красных флагов, лиц, автомобилей, солнца, тающего снега, мальчишек, Журавлев сделал страшное лицо и сказал:
– Сейчас начинаем. Марш четырнадцатый. Только сразу, все вместе, господа.
Он подсчитал ногу, и мы грянули. Тощий юнкер оказался страшным революционером. Он вдохновенно гремел своими тарелками, и все невпопад. Солнце било ослепительными снопами из сияющей меди труб. И в трубах смешно и отчетливо отражалось синее небо, казавшееся в меди зеленым, дома, красные флаги и лица музыкантов. Улицы были запружены взволнованным народом. Войска тянулись беспрерывным потоком, и почти на каждом перекрестке приходилось выжидать, пока очистится дорога. Было бестолково и славно. Чем ближе мы подвигались к главным улицам, тем больше опьянял шум и рябило в глазах. Какие-то студенты махали нам шапками и кричали сиплыми молодыми голосами, стараясь перекричать других:
– Да здравствуют товарищи юнкера!
Мы проходили по сырым смрадным улицам, где ютится еврейская беднота, и наш оркестр, как мухи – кусок сахара, облепляли грязные, нечесаные, каплоухие ребята. Старые, седые евреи с пейсами [длинные пряди волос у висков, оставленные неподстриженными у верующих евреев.] снимали шапки, и беременные еврейки складывали руки на огромных животах, улыбались, и по щекам их катились слезы. Впереди меня шел батальонный командир, и я все время видел перед собой его вогнутую могучую спину и залитые грязью сапоги. Какая-то молодая еврейка, румяная и полногрудая, подобрав до колен юбку, побежала, разбрызгивая лужи, за нами, догнала батальонного командира, уцепилась за рукав шинели и, завизжав: «Уй, херувим!» – попыталась его поцеловать. Батальонный командир, не меняя шага, покосился на нее испуганно через пенсне и сделал отстраняющий жест рукой. Юнкера засмеялись, и я видел, как у еврейки блеснули глаза пьяным солнечным восторгом. Мы играли без конца «Марсельезу» [французская революционная песня, ставшая национальным гимном Франции.], и я уже не боялся, что собьюсь, и даже изредка говорил музыкантам:
– Не спешите. Реже.
Тощий юнкер сверкал своими тарелками и улыбался. Все были как на облаках.
В училище вернулись мы к обеду, уставшие от солнца, от воздуха и от толпы. После солнца и ярких красок в здании было прохладно, темно, пахло солдатским сукном и щами. Репетиция по администрации была отменена, и мы все время до ночи просидели у себя в классе и говорили. Говорили мы о близком выпуске, о свободе, о женщинах, о политике, и даже кто-то рассказывал анекдоты «для некурящих», и все смеялись. Мы были полны радости, и нервы у нас были взвинчены. А когда я ложился спать, Журавлев сказал:
– Вот видите, Петров, я же вам говорил, что барабан ведет за собой весь оркестр.
– А вы знаете, господа, что если не считать воскресений и завтрашнего дня, то до выпуска осталось две недели, – сказал кто-то мечтательно.
– Прекратите разговоры, – сердито сказал дневальный.
Я укрылся с головой и не мог сомкнуть глаз – до того много мыслей и впечатлений стучалось у меня в голове. Казалось, что голова от них распухла. Я решительно не мог заснуть.
– Журавлев, вы спите?
– Нет. Не могу.
– Слушайте, Журавлев, правда, я был великолепен сегодня с барабаном?
– Великолепны. Если бы по справедливости, то вам надо идти в воскресенье на два лишних часа в отпуск.
– Прекратите разговоры! – рявкнул дневальный.
«На что мне два лишних часа отпуска? – подумал я. – Зиночка?»
Но в эту минуту я меньше всего думал о ней.
Ночью мне снилась какая-то чепуха, похожая на бред, от которой болела голова.
Утром Журавлев, натягивая сапоги и зевая во весь рот, сказал:
– Вот видите, Петров, я же вам говорил, что барабан ведет за собой весь оркестр. А вы не верили.
Потом вспомнил и добавил:
– Впрочем, я вам, кажется, это вчера говорил.
– А нам, господа, до выпуска, если не считать воскресений и завтрашнего дня, – две недели, – сказал кто-то.
– Ну, быстро застилать койки! – закричал дневальный. – А то сегодня дежурный поручик Лаврищин. Первое революционное офицерство, до сигнала пять минут.
Оцените, пожалуйста, это произведение.
Помогите другим читателям найти лучшие рассказы.
Комментарии