Рассказ «Приключения Тома Сойера»
Приключения Тома Сойера (1876) – одно из самых любимых и цитируемых произведений американского автора Марка Твена (настоящее имя которого – Сэмюэль Лэнгхорн Клеменс). Приключенческая история о беспечном мальчишке и его друзьях, тонкой нитью проводит психологическую линию взросления юноши, превращаясь во взрослого мужчину. Реалистичный, правдоподобный персонаж в совокупности с захватывающими, интригующими сценами – это замечательная детская книга, идеально подходящая и как сатирическое произведение для взрослых. Никогда не скучный, всегда смешной, а иногда и острый – классический роман великого американского писателя.
Приключения Тома Сойера
— Том!
Нет ответа.
— Том!
Нет ответа.
— Куда же он запропастился, этот мальчишка?.. Том!
Нет ответа.
Старушка спустила очки на кончик носа и оглядела комнату поверх очков; потом вздёрнула очки на лоб и глянула из-под них: она редко смотрела сквозь очки, если ей приходилось искать такую мелочь, как мальчишка, потому что это были её парадные очки, гордость её сердца: она носила их только «для важности»; на самом же деле они были ей совсем не нужны; с таким же успехом она могла бы глядеть сквозь печные заслонки. В первую минуту она как будто растерялась и сказала не очень сердито, но всё же довольно громко, чтобы мебель могла её слышать:
— Ну, попадись только! Я тебя…
Не досказав своей мысли, старуха нагнулась и стала тыкать щёткой под кровать, всякий раз останавливаясь, так как у неё не хватало дыхания. Из-под кровати она не извлекла ничего, кроме кошки.
— В жизни своей не видела такого мальчишки!
Она подошла к открытой двери и, став на пороге, зорко вглядывалась в свой огород — заросшие сорняком помидоры. Тома не было и там. Тогда она возвысила голос, чтоб было слышно дальше, и крикнула:
— То-о-ом!
Позади послышался лёгкий шорох. Она оглянулась и в ту же секунду схватила за край куртки мальчишку, который собирался улизнуть.
— Ну конечно! И как это я могла забыть про чулан! Что ты там делал?
— Ничего.
— Ничего! Погляди на свои руки. И погляди на свой рот. Чем это ты выпачкал губы?
— Не знаю, тётя!
— А я знаю. Это — варенье, вот что это такое. Сорок раз я говорила тебе: не смей трогать варенье, не то я с тебя шкуру спущу! Дай-ка сюда этот прут.
Розга взметнулась в воздухе — опасность была неминуемая.
— Ай! Тётя! Что это у вас за спиной!
Старуха испуганно повернулась на каблуках и поспешила подобрать свои юбки, чтобы уберечь себя от грозной беды, а мальчик в ту же секунду пустился бежать, вскарабкался на высокий дощатый забор — и был таков!
Тётя Полли остолбенела на миг, а потом стала добродушно смеяться.
— Ну и мальчишка! Казалось бы, пора мне привыкнуть к его фокусам. Или мало он выкидывал со мной всяких штук? Могла бы на этот раз быть умнее. Но, видно, нет хуже дурака, чем старый дурень. Недаром говорится, что старого пса новым штукам не выучишь. Впрочем, господи боже ты мой, у этого мальчишки и штуки все разные: что ни день, то другая — разве тут догадаешься, что у него на уме? Он будто знает, сколько он может мучить меня, покуда я не выйду из терпения. Он знает, что стоит ему на минуту сбить меня с толку или рассмешить, и вот уж руки у меня опускаются, и я не в силах отхлестать его розгой. Не исполняю я своего долга, что верно, то верно, да простит меня бог. «Кто обходится без розги, тот губит ребёнка», говорит священное писание.[Священным писанием христиане считают библию — книгу, где собрано много легенд о боге и всевозможных «святых», а также евангелие — книгу о «сыне божьем» Иисусе Христе. Во многих странах евангелие входит в состав библии.] Я же, грешная, балую его, и за это достанется нам на том свете — и мне, и ему. Знаю, что он сущий бесёнок, но что же мне делать? Ведь он сын моей покойной сестры, бедный малый, и у меня духу не хватает пороть сироту. Всякий раз, как я дам ему увильнуть от побоев, меня так мучает совесть, что и сказать не умею, а выпорю — моё старое сердце прямо разрывается на части. Верно, верно сказано в писании: век человеческий краток и полон скорбей. Так оно и есть! Сегодня он не пошёл в школу: будет лодырничать до самого вечера, и мой долг наказать его, и я выполню мой долг — заставлю его завтра работать. Это, конечно, жестоко, так как завтра у всех мальчиков праздник, но ничего не поделаешь, больше всего на свете он ненавидит трудиться. Опустить ему на этот раз я не вправе, не то я окончательно сгублю малыша.
Том и в самом деле не ходил нынче в школу и очень весело провёл время. Он еле успел воротиться домой, чтобы до ужина помочь негритёнку Джиму напилить на завтра дров и наколоть щепок или, говоря более точно, рассказать ему о своих приключениях, пока тот исполнял три четверти всей работы. Младший брат Тома, Сид (не родной брат, а сводный), к этому времени уже сделал всё, что ему было приказано (собрал и отнёс все щепки), потому что это был послушный тихоня: не проказничал и не доставлял неприятностей старшим.
Пока Том уплетал свой ужин, пользуясь всяким удобным случаем, чтобы стянуть кусок сахару, тётя Полли задавала ему разные вопросы, полные глубокого лукавства, надеясь, что он попадёт в расставленные ею ловушки и проболтается. Как и все простодушные люди, она не без гордости считала себя тонким дипломатом и видела в своих наивнейших замыслах чудеса ехидного коварства.
— Том, — сказала она, — в школе сегодня небось было жарко?
— Да, 'м.[«М» — первая и последняя буква слова «мэдм», которое употребляется в Англии и в Америке при почтительном обращении к женщине.]
— Очень жарко, не правда ли?
— Да, 'м.
— И неужто не захотелось тебе, Том, искупаться в реке?
Тому почудилось что-то недоброе — тень подозрения и страха коснулась его души. Он пытливо посмотрел в лицо тёти Полли, но оно ничего не сказало ему. И он ответил:
— Нет, 'м… не особенно.
Тётя Полли протянула руку и потрогала у Тома рубашку.
— Даже не вспотел, — сказала она.
И она самодовольно подумала, как ловко удалось ей обнаружить, что рубашка у Тома сухая; никому и в голову не пришло, какая хитрость была у неё на уме. Том, однако, уже успел сообразить, куда ветер дует, и предупредил дальнейшие расспросы:
— Мы подставляли голову под насос — освежиться. У меня волосы до сих пор мокрые. Видите?
Тёте Полли стало обидно: как могла она упустить такую важную косвенную улику! Но тотчас же новая мысль осенила её.
— Том, ведь, чтобы подставить голову под насос, тебе не пришлось распарывать воротник рубашки в том месте, где я зашила его? Ну-ка, расстегни куртку!
Тревога сбежала у Тома с лица. Он распахнул куртку. Воротник рубашки был крепко зашит.
— Ну хорошо, хорошо. Тебя ведь никогда не поймёшь. Я была уверена, что ты и в школу не ходил, и купался. Ладно, я не сержусь на тебя: ты хоть и порядочный плут, но всё же оказался лучше, чем можно подумать.
Ей было немного досадно, что её хитрость не привела ни к чему, и в то же время приятно, что Том хоть на этот раз оказался пай-мальчиком.
Но тут вмешался Сид.
— Что-то мне помнится, — сказал он, — будто вы зашивали ему воротник белой ниткой, а здесь, поглядите, чёрная!
— Да, конечно, я зашила белой!.. Том!..
Но Том не стал дожидаться продолжения беседы. Убегая из комнаты, он тихо сказал:
— Ну и вздую же я тебя, Сидди!
Укрывшись в надёжном месте, он осмотрел две большие иголки, заткнутые за отворот куртки и обмотанные нитками. В одну была вдета белая нитка, а в другую — чёрная.
— Она и не заметила бы, если б не Сид. Чёрт возьми! То она зашивала белой ниткой, то чёрной. Уж шила бы какой-нибудь одной, а то поневоле собьёшься… А Сида я всё-таки вздую — будет ему хороший урок!
Том не был Примерным Мальчиком, каким мог бы гордиться весь город. Зато он отлично знал, кто был примерным мальчиком, и ненавидел его.
Впрочем, через две минуты — и даже скорее — он позабыл все невзгоды. Не потому, что они были для него менее тяжки и горьки, чем невзгоды, обычно мучающие взрослых людей, но потому, что в эту минуту им овладела новая могучая страсть и вытеснила у него из головы все тревоги. Точно так же и взрослые люди способны забывать свои горести, едва только их увлечёт какое-нибудь новое дело. Том в настоящее время увлёкся одной драгоценной новинкой: у знакомого негра он перенял особую манеру свистеть, и ему давно уже хотелось поупражняться в этом искусстве на воле, чтобы никто не мешал. Негр свистел по-птичьи. У него получалась певучая трель, прерываемая короткими паузами, для чего нужно было часто-часто дотрагиваться языком до нёба. Читатель, вероятно, помнит, как это делается, — если только он когда-нибудь был мальчишкой. Настойчивость и усердие помогли Тому быстро овладеть всей техникой этого дела. Он весело зашагал по улице, и рот его был полон сладкой музыки, а душа была полна благодарности. Он чувствовал себя как астроном, открывший в небе новую планету, только радость его была непосредственнее, полнее и глубже.
Летом вечера долгие. Было ещё светло. Вдруг Том перестал свистеть. Перед ним стоял незнакомец, мальчишка чуть побольше его. Всякое новое лицо любого пола и возраста всегда привлекало внимание жителей убогого городишки Санкт-Петербурга.[Американцы часто дают своим маленьким городам громкие названия столиц. У них есть несколько Парижей, три или четыре Иерусалима, Константинополь и т. д. Город, изображаемый в этой книге, они назвали именем тогдашней русской столицы.] К тому же на мальчике был нарядный костюм — нарядный костюм в будний день! Это было прямо поразительно. Очень изящная шляпа; аккуратно застёгнутая синяя суконная куртка, новая и чистая, и точно такие же брюки. На ногах у него были башмаки, даром, что сегодня ещё только пятница. У него был даже галстук — очень яркая лента. Вообще он имел вид городского щёголя, и это взбесило Тома. Чем больше Том глядел на это дивное диво, тем обтёрханнее казался ему его собственный жалкий костюм и тем выше задирал он нос, показывая, как ему противны такие франтовские наряды. Оба мальчика встретились в полном молчании. Стоило одному сделать шаг, делал шаг и другой, — но только в сторону, вбок, по кругу. Лицо к лицу и глаза в глаза — так они передвигались очень долго. Наконец Том сказал:
— Хочешь, я тебя вздую!
— Попробуй!
— А вот и вздую!
— А вот и не вздуешь!
— Захочу и вздую!
— Нет, не вздуешь!
— Нет, вздую!
— Нет, не вздуешь!
— Вздую!
— Не вздуешь!
Тягостное молчание. Наконец Том говорит:
— Как тебя зовут?
— А тебе какое дело?
— Вот я покажу тебе, какое мне дело!
— Ну, покажи. Отчего не показываешь?
— Скажи ещё два слава — и покажу.
— Два слова! Два слова! Два слова! Вот тебе! Ну!
— Ишь какой ловкий! Да если бы я захотел, я одною рукою мог бы задать тебе перцу, а другую пусть привяжут — мне за опишу.
— Почему ж не задашь? Ведь ты говоришь, что можешь.
— И задам, если будешь ко мне приставать!
— Ай-яй-яй! Видали мы таких!
— Думаешь, как расфуфырился, так уж и важная птица! Ой, какая шляпа!
— Не нравится? Сбей-ка её у меня с головы, вот и получишь от меня на орехи.
— Врёшь!
— Сам ты врёшь!
— Только стращает, а сам трус!
— Ладно, проваливай!
— Эй ты, слушай: если ты не уймёшься, я расшибу тебе голову!
— Как же, расшибёшь! Ой-ой-ой!
— И расшибу!
— Чего же ты ждёшь? Пугаешь, пугаешь, а на деле нет ничего? Боишься, значит?
— И не думаю.
— Нет, боишься!
— Нет, не боюсь!
— Нет, боишься!
Снова молчание. Пожирают друг друга глазами, топчутся на месте и делают новый круг. Наконец они стоят плечом к плечу. Том говорит:
— Убирайся отсюда!
— Сам убирайся!
— Не желаю.
— И я не желаю.
Так они стоят лицом к лицу, каждый выставил ногу вперёд под одним и тем же углом. С ненавистью глядя друг на друга, они начинают что есть силы толкаться. Но победа не даётся ни тому, ни другому. Толкаются они долго. Разгорячённые, красные, они понемногу ослабляют свой натиск, хотя каждый по-прежнему остаётся настороже… И тогда Том говорит:
— Ты трус и щенок! Вот я скажу моему старшему брату — он одним мизинцем отколотит тебя. Я ему скажу — он отколотит!
— Очень я боюсь твоего старшего брата! У меня у самого есть брат, ещё старше, и он может швырнуть твоего вон через тот забор. (Оба брата — чистейшая выдумка.)
— Врёшь!
— Мало ли что ты скажешь!Том большим пальцем ноги проводит в пыли черту и говорит:
— Посмей только переступить через эту черту! Я дам тебе такую взбучку, что ты с места не встанешь! Горе тому, кто перейдёт за эту черту!
Чужой мальчик тотчас же спешит перейти за черту:
— Ну посмотрим, как ты вздуешь меня.
— Отстань! Говорю тебе: лучше отстань!
— Да ведь ты говорил, что поколотишь меня. Отчего ж не колотишь?
— Чёрт меня возьми, если не поколочу за два цента!
Чужой мальчик вынимает из кармана два больших медяка и с усмешкой протягивает Тому.
Том ударяет его по руке, и медяки летят на землю. Через минуту оба мальчика катаются в пыли, сцепившись, как два кота. Они дёргают друг друга за волосы, за куртки, за штаны, они щиплют и царапают друг другу носы, покрывая себя пылью и славой. Наконец неопределённая масса принимает отчётливые очертания, и в дыму сражения становится видно, что Том сидит верхом на враге и молотит его кулаками.
— Проси пощады! — требует он.
Но мальчик старается высвободиться и громко ревёт — больше от злости.
— Проси пощады! — И молотьба продолжается.
Наконец чужой мальчик невнятно бормочет: «Довольно!» — и Том, отпуская его, говорит:
— Это тебе наука. В другой раз гляди, с кем связываешься.
Чужой мальчик побрёл прочь, стряхивая с костюмчика пыль, всхлипывая, шмыгая носом, время от времени оборачиваясь, качая головой и грозя жестоко разделаться с Томом «в следующий раз, когда поймает его». Том отвечал насмешками и направился к дому, гордый своей победой. Но едва он повернулся спиной к незнакомцу, тот запустил в него камнем и угодил между лопатками, а сам кинулся бежать, как антилопа. Том гнался за предателем до самого дома и таким образом узнал, где тот живёт. Он постоял немного у калитки, вызывая врага на бой, но враг только строил ему рожи в окне, а выйти не пожелал. Наконец появилась мамаша врага, обозвала Тома гадким, испорченным, грубым мальчишкой и велела убираться прочь.
Том ушёл, но, уходя, пригрозил, что будет бродить поблизости и задаст её сыночку как следует.
Домой он вернулся поздно и, осторожно влезая в окно, обнаружил, что попал в засаду: перед ним стояла тётка; и, когда она увидела, что сталось с его курткой и штанами, её решимость превратить его праздник в каторжную работу стала тверда, как алмаз.
Наступила суббота. Летняя природа сияла — свежая, кипящая жизнью. В каждом сердце звенела песня, а если сердце было молодое, песня изливалась из уст. Радость была на каждом лице, каждый шагал упруго и бодро. Белые акации стояли в цвету и наполняли воздух ароматом. Кардифская гора, возвышавшаяся над городом, покрылась зеленью. Издали она казалась Обетованной землёй — чудесной, безмятежной, заманчивой.
Том вышел на улицу с ведром извёстки и длинной кистью. Он окинул взглядом забор, и радость в одно мгновенье улетела у него из души, и там — воцарилась тоска. Тридцать ярдов [Ярд — английская мера длины, равна 0,91 метра; в футе 0,3 метра.] деревянного забора в девять футов вышины! Жизнь показалась ему бессмыслицей, существование — тяжёлою ношею. Со вздохом обмакнул он кисть в извёстку, провёл ею по верхней доске, потом проделал то же самое снова и остановился: как ничтожна белая полоска по сравнению с огромным пространством некрашеного забора! В отчаянии он опустился на землю под деревом. Из ворот выбежал вприпрыжку Джим. В руке у него было жестяное ведро.
Он напевал песенку «Девушки Буффало». Ходить за водой к городскому насосу Том всегда считал неприятным занятием, но сейчас он взглянул на это дело иначе. От вспомнил, что у насоса всегда собирается много народу: белые, мулаты,[Мулаты — потомки от смешанных браков белых и негров.] чернокожие; мальчишки и девчонки в ожидании своей очереди сидят, отдыхают, ведут меновую торговлю игрушками, ссорятся, дерутся, балуются. Он вспомнил также, что хотя до насоса было не более полутораста шагов, Джим никогда не возвращался домой раньше чем через час, да и то почти всегда приходилось бегать за ним.
— Слушай-ка, Джим, — сказал Том, — хочешь, побели тут немножко, а за водою сбегаю я.
Джим покачал головой и сказал:
— Не могу, масса[Масса — испорченное английское слово «мастэр», то есть барчук, молодой господин. Так прислуга называет господских детей.] Том! Старая хозяйка велела, чтобы я шёл прямо к насосу и ни с кем не останавливался по пути. Она говорит: «Я уж знаю, говорит, что масса Том будет звать тебя белить забор, так ты его не слушай, а иди своей дорогой». Она говорит: «Я сама, говорит, пойду смотреть, как он будет белить».
— А ты её не слушай! Мало ли что она говорит, Джим! Давай сюда ведро, я мигом сбегаю. Она и не узнает.
— Ой, боюсь, масса Том, боюсь старой миссис! Она мне голову оторвёт, ей-богу, оторвёт!
— Она! Да она пальцем никого не тронет, разве что стукнет напёрстком по голове — вот и всё! Кто же на это обращает внимание? Говорит она, правда, очень злые слова, ну, да ведь от слов не больно, если только она при этом не плачет. Джим, я дам тебе шарик. Я дам тебе мой белый алебастровый шарик.
Джим начал колебаться.
— Белый шарик, Джим, отличный белый шарик!
— Так-то оно так, вещь отличная! А только всё-таки, масса Том, я крепко боюсь старой миссис.
— И к тому же, если ты захочешь, я покажу тебе мой волдырь на ноге.
Джим был всего только человек и не мог не поддаться такому соблазну. Он поставил ведро на землю, взял алебастровый шарик и, пылая любопытством, смотрел, как Том разбинтовывает палец ноги, но через минуту уже мчался по улице с ведром в руке и мучительной болью в затылке, между тем как Том принялся деятельно мазать забор, а тётушка покидала поле битвы с туфлёй в руке и торжеством во взоре.
Но энергии хватило у Тома ненадолго. Он вспомнил, как весело собирался провести этот день, и на сердце у него стало ещё тяжелее. Скоро другие мальчики, свободные от всяких трудов, выбегут на улицу гулять и резвиться. У них, конечно, затеяны разные весёлые игры, и все они будут издеваться над ним за то, что ему приходится так тяжко работать. Самая мысль об этом жгла его, как огонь. Он вынул из карманов свои сокровища и стал рассматривать их: обломки игрушек, шарики и тому подобная рухлядь; всей этой дребедени, пожалуй, достаточно, чтобы оплатить три-четыре минуты чужого труда, но, конечно, за неё не купишь и получаса свободы! Он снова убрал своё жалкое имущество в карман и отказался от мысли о подкупе. Никто из мальчишек не станет работать за такую нищенскую плату. И вдруг в эту чёрную минуту отчаяния на Тома снизошло вдохновение! Именно вдохновение, не меньше — блестящая, гениальная мысль.
Он взял кисть и спокойно принялся за работу. Вот вдали показался Бен Роджерс, тот самый мальчишка, насмешек которого он боялся больше всего. Бен не шёл, а прыгал, скакал и приплясывал — верный знак, что на душе у него легко и что он многого ждёт от предстоящего дня. Он грыз яблоко и время от времени издавал протяжный мелодический свист, за которым следовали звуки на самых низких нотах: «дин-дон-дон, дин-дон-дон», так как Бен изображал пароход. Подойдя ближе, он убавил скорость, стал посреди улицы и принялся, не торопясь, заворачивать, осторожно, с надлежащею важностью, потому что представлял собою «Большую Миссури», сидящую в воде на девять футов. Он был и пароход, и капитан, и сигнальный колокол в одно и то же время, так что ему приходилось воображать, будто он стоит на своём собственном мостике, отдаёт себе команду и сам же выполняет её.
— Стоп, машина, сэр! Динь-дилинь, динь-дилинь-динь!
Пароход медленно сошёл с середины дороги, и стал приближаться к тротуару.
— Задний ход! Дилинь-дилинь-динь!
Обе его руки вытянулись и крепко прижались к бокам.
— Задний ход! Право руля! Тш, дилинь-линь! Чшш-чшш-чшш!
Правая рука величаво описывала большие круги, потому что она представляла собой колесо в сорок футов.
— Лево на борт! Лево руля! Дилинь-динь-динь! Чшш-чшш-чшш!
Теперь левая рука начала описывать такие же круги.
— Стоп, правый борт! Дилинь-динь-динь! Стоп, левый борт! Вперёд и направо! Стоп! — Малый ход! Динь дилинь! Чуу-чуу-у! Отдай конец! Да живей, пошевеливайся! Эй, ты, на берегу! Чего стоишь! Принимай канат! Носовой швартов![Швартов — канат, которым корабли причаливают к сваям пристани.] Накидывай петлю на столб! Задний швартов! А теперь отпусти! Машина остановлена, сэр! Дилинь-динь-динь! Шт! шт! шт! (Машина выпускала пары.)
Том продолжал работать, не обращая на пароход никакого внимания. Бен уставился на него и через минуту сказал:
— Ага! Попался!
Ответа не было. Том глазами художника созерцал свой последний мазок, потом осторожно провёл кистью опять и вновь откинулся назад — полюбовался. Бен подошёл, и встал рядом. У Тома слюнки потекли при виде яблока, но он как ни в чём не бывало упорно продолжал свою работу. Бен сказал:
— Что, брат, заставляют работать?
Том круто повернулся к нему:
— А, это ты, Бен! Я и не заметил.
— Слушай-ка, я иду купаться… да, купаться! Небось и тебе хочется, а? Но тебе, конечно, нельзя, придётся работать. Ну конечно, ещё бы!
Том посмотрел на него и сказал:
— Что ты называешь работой?
— А разве это не работа?
Том снова принялся белить забор и ответил небрежно:
— Может, работа, а может, и нет. Я знаю только одно: Тому Сойеру она по душе.
— Да что ты? Уж не хочешь ли ты сказать, что для тебя это занятие — приятное?
Кисть продолжала гулять по забору.
— Приятное? А что же в нём такого неприятного? Разве мальчикам каждый день достаётся белить заборы?
Дело представилось в новом свете. Бен перестал грызть яблоко. Том с упоением художника водил кистью взад и вперёд, отступал на несколько шагов, чтобы полюбоваться эффектом, там и сям добавлял штришок и снова критически осматривал сделанное, а Бен следил за каждым его движением, увлекаясь всё больше и больше. Наконец сказал:
— Слушай, Том, дай и мне побелить немножко!
Том задумался и, казалось, был готов согласиться, но в последнюю минуту передумал:
— Нет, нет, Бен… Всё равно ничего не выйдет. Видишь ли, тётя Полли ужасно привередлива насчёт этого забора: он ведь выходит на улицу. Будь это та сторона, что во двор, другое дело, но тут она страшно строга — надо белить очень и очень старательно. Из тысячи… даже, пожалуй, из двух тысяч мальчиков найдётся только один, кто сумел бы выбелить его как следует.
— Да что ты? Вот никогда бы не подумал. Дай мне только попробовать… ну хоть немножечко. Будь я на твоём месте, я б тебе дал. А, Том?
— Бен, я бы с радостью, честное слово, но тётя Полли… Вот Джим тоже хотел, да она не позволила. Просился и Сид — не пустила. Теперь ты понимаешь, как мне трудно доверить эту работу тебе? Если ты начнёшь белить, да вдруг что-нибудь выйдет не так…
— Вздор! Я буду стараться не хуже тебя. Мне бы только попробовать! Слушай: я дам тебе серединку вот этого яблока.
— Ладно! Впрочем, нет, Бен, лучше не надо… боюсь я…
— Я дам тебе всё яблоко — всё, что осталось.
Том вручил ему кисть с видимой неохотой, но с тайным восторгом в душе. И пока бывший пароход «Большая Миссури» трудился и потел на припёке, отставной художник сидел рядом в холодке на каком-то бочонке, болтал ногами, грыз яблоко и расставлял сети для других простаков. В простаках недостатка не было: мальчишки то и дело подходили к забору — подходили зубоскалить, а оставались белить. К тому времени, как Бен выбился из сил, Том уже продал вторую очередь Билли Фишеру за совсем нового бумажного змея; а когда и Фишер устал, его сменил Джонни Миллер, внеся в виде платы дохлую крысу на длинной верёвочке, чтобы удобнее было эту крысу вертеть, — и так далее, и так далее, час за часом. К полудню Том из жалкого бедняка, каким он был утром, превратился в богача, буквально утопающего в роскоши. Кроме вещей, о которых мы сейчас говорили, у него оказались двенадцать алебастровых шариков, обломок зубной «гуделки»,[«Гуделка» — крохотный музыкальный инструмент со стальным язычком; его держат зубами; играют на нём, ударяя пальцем по концу язычка.] осколок синей бутылки, чтобы глядеть сквозь него, пушка, сделанная из катушки для ниток, ключ, который ничего не хотел отпирать, кусок мела, стеклянная пробка от графина, оловянный солдатик, пара головастиков, шесть хлопушек, одноглазый котёнок, медная дверная ручка, собачий ошейник — без собаки, — рукоятка ножа, четыре апельсиновые корки и старая, сломанная оконная рама.
Том приятно и весело провёл время в большой компании, ничего не делая, а на заборе оказалось целых три слоя извёстки! Если бы извёстка не кончилась, он разорил бы всех мальчиков этого города.
Том сказал себе, что, в сущности, жизнь не так уж пуста и ничтожна. Сам того не ведая, он открыл великий закон, управляющий поступками людей, а именно: для того чтобы человек или мальчик страстно захотел обладать какой-нибудь вещью, пусть эта вещь достанется ему возможно труднее. Если бы он был таким же великим мудрецом, как и автор этой книги, он понял бы, что Работа есть то, что мы обязаны делать, а Игра есть то, что мы не обязаны делать. И это помогло бы ему уразуметь, почему изготовлять бумажные цветы или, например, вертеть мельницу — работа, а сбивать кегли и восходить на Монблан[Монблан — гора в Швейцарии.] —удовольствие. В Англии есть богачи-джентльмены, которые в летние дни управляют четвёркой, везущей омнибус за двадцать — тридцать миль, только потому, что это благородное занятие стоит им значительных денег; но, если бы им предложили жалованье за тот же нелёгкий труд, развлечение стало бы работой, и они сейчас же отказались бы от неё.
Некоторое время Том не двигался с места; он размышлял над той существенной переменой, какая произошла в его жизни, а потом направил свои стопы в главный штаб — рапортовать об окончании работы.Том предстал перед тётей Полли, сидевшей у открытого окошка в уютной задней комнате, которая была одновременно и спальней, и гостиной, и столовой, и кабинетом.
Благодатный летний воздух, безмятежная тишина, запах цветов и убаюкивающее жужжание пчёл произвели на неё своё действие: она клевала носом над вязанием, ибо единственной её собеседницей была кошка, да и та дремала у неё на коленях. Для безопасности очки были подняты вверх и покоились на её сединах.
Она была твёрдо уверена, что Том, конечно, уже давно убежал, и теперь удивилась, как это у него хватает храбрости являться к ней за суровой расправой.
Том вошёл и опросил:
— А теперь, тётя, можно пойти поиграть?
— Как! Уже? Сколько же ты сделал?
— Всё, тётя!
— Том, не лги! Я этого не выношу.
— Я не лгу, тётя. Всё готово.
Тётя Полли не поверила. Она пошла посмотреть своими глазами. Она была бы рада, если бы слова Тома оказались правдой хотя бы на двадцать процентов. Когда же она убедилась, что весь забор выбелен, и не только выбелен, но и покрыт несколькими густыми слоями извёстки и даже по земле вдоль забора проведена белая полоса, её изумлению не было границ.
— Ну, знаешь, — сказала она, — вот уж никогда не подумала бы… Надо отдать тебе справедливость, Том, ты можешь работать, когда захочешь. — Тут она сочла нужным смягчить комплимент и добавила: — Только очень уж редко тебе этого хочется. Это тоже надо сказать. Ну, иди играй. И смотри не забудь воротиться домой. Не то у меня расправа короткая!
Тётя Полли была в таком восхищении от его великого подвига, что повела его в чулан, выбрала и вручила ему лучшее яблоко, сопровождая подарок небольшой назидательной проповедью о том, что всякий предмет, доставшийся нам ценой благородного, честного труда, кажется нам слаще и милее.
Как раз в ту минуту, когда она заканчивала речь подходящим текстом из евангелия, Тому удалось стянуть пряник.
Он выскочил во двор и увидел Сида. Сид только что стал подниматься по лестнице. Лестница была снаружи дома и вела в задние комнаты второго этажа. Под рукой у Тома оказались очень удобные комья земли, и в одно мгновение воздух наполнился ими. Они бешеным градом осыпали Сида. Прежде чем тётя Полли пришла в себя и подоспела на выручку, шесть или семь комьев уже попали в цель, а Том перемахнул через забор и скрылся. Существовала, конечно, калитка, но у Тома обычно не было времени добежать до неё. Теперь, когда он рассчитался с предателем Сидом, указавшим тёте Полли на чёрную нитку, в душе у него воцарился покой.
Том обогнул улицу и юркнул в пыльный закоулок, проходивший у задней стены тёткиного коровника. Скоро он очутился вне всякой опасности. Тут ему нечего было бояться, что его поймают и накажут. Он направился к городской площади, к тому месту, где, по предварительному уговору, уже сошлись для сражения две армии. Одной из них командовал Том, другой — его закадычный приятель Джо Га́рпер. Оба великих военачальника не снисходили до того, чтобы лично сражаться друг с другом, — это больше пристало мелкоте; они руководили сражением, стоя рядом на горке и отдавая приказы через своих адъютантов. После долгого и жестокого боя армия Тома одержала победу. Оба войска сосчитали убитых, обменялись пленными, договорились о том, из-за чего произойдёт у них новая война, и назначили день следующей решающей битвы. Затем обе армии выстроились в шеренгу и церемониальным маршем покинули поле сражения, а Том направился домой один.
Проходя мимо дома, где жил Джефф Тэчер, он увидел в саду какую-то новую девочку — прелестное голубоглазое создание с золотистыми волосами, заплетёнными в две длинные косички, в белом летнем платьице и вышитых панталончиках. Герой, только что увенчанный славой, был сражён без единого выстрела. Некая Эмми Ло́ренс тотчас же исчезла из его сердца, не оставив там даже следа. А он-то воображал, что любит Эмми Лоренс без памяти, обожает её! Оказывается, это было лишь мимолётное увлечение, не больше. Несколько месяцев он добивался её любви. Всего неделю назад она призналась, что любит его. В течение этих семи кратких дней он с гордостью считал себя счастливейшим мальчиком в мире, и вот в одно мгновенье она ушла из его сердца, как случайная гостья, приходившая на минуту с визитом.
С набожным восторгом взирал он украдкой на этого нового ангела, пока не убедился, что ангел заметил его. Тогда он сделал вид, будто не подозревает о присутствии девочки, и начал «фигурять» перед ней, выкидывая (как принято среди мальчуганов) разные нелепые штуки, чтобы вызвать её восхищение. Несколько времени проделывал он все эти затейливо-вздорные фокусы. Вдруг посреди какого-то опасного акробатического трюка глянул в ту сторону и увидел, что девочка повернулась к нему спиной и направляется к дому. Том подошёл ближе и уныло облокотился на забор; ему так хотелось, чтобы она побыла в саду ещё немного… Она действительно чуть-чуть задержалась на ступеньках, но затем шагнула прямо к двери. Том тяжело вздохнул, когда её нога коснулась порога, и вдруг всё его лицо просияло: прежде чем скрыться за дверью, девочка оглянулась и бросила через забор цветок маргаритки.
Том обежал вокруг цветка, а затем в двух шагах от него приставил ладонь к глазам и начал пристально вглядываться в дальний конец улицы, будто там происходит что-то интересное. Потом поднял с земли соломинку и поставил её себе на нос, стараясь, чтобы она сохранила равновесие, для чего закинул голову далеко назад. Балансируя, он всё ближе и ближе подходил к цветку; наконец наступил на него босою ногою, захватил его гибкими пальцами, поскакал на одной ноге и скоро скрылся за углом, унося с собой своё сокровище.
Но скрылся он всего лишь на минуту, пока расстёгивал куртку и прятал цветок на груди, поближе к сердцу или, быть может, к желудку, так как был не особенно силён в анатомии и не слишком разбирался в подобных вещах.
Затем он вернулся и до самого вечера околачивался у забора, по-прежнему выделывая разные штуки. Девочка не показывалась; но Том тешил себя надеждой, что она стоит где-нибудь у окошка и видит, как он усердствует ради неё. В конце концов он неохотно поплёлся домой, и его бедная голова была полна фантастических грёз.
За ужином он всё время был так возбуждён, что его тётка дивилась: что такое стряслось с ребёнком? Получив хороший нагоняй за то, что кидал в Сида комками земли, Том, по-видимому, не огорчился нисколько.
Он попробовал было стянуть кусок сахару из-под носа у тётки и получил за это по рукам, но опять-таки не обиделся и только сказал:
— Тётя, ведь не бьёте вы Сида, когда он таскает сахар!
— Сид не мучит людей, как ты. Если за тобой не следить, ты не вылезал бы из сахарницы.
Но вот тётка ушла на кухню, и Сид, счастливый своей безнаказанностью, тотчас же потянулся к сахарнице, как бы издеваясь над Томом. Это было прямо нестерпимо! Но сахарница выскользнула у Сида из пальцев, упала на пол и разбилась. Том был в восторге, в таком восторге, что удержал свой язык и даже не вскрикнул от радости. Он решил не говорить ни слова, даже когда войдёт тётка, а сидеть тихо и смирно, пока она не опросит, кто это сделал. Вот тогда он расскажет всё, — и весело ему будет глядеть, как она расправится со своим примерным любимчиком. Что может быть приятнее этого! Он был так переполнен злорадством, что едва мог хранить молчание, когда воротилась тётка и встала над осколками сахарницы, меча молнии гнева поверх очков. Том сказал себе: «Вот оно, начинается!..» Но в следующую минуту он уже лежал на полу! Властная рука занеслась над ним снова, чтобы снова ударить его, когда он со слезами воскликнул:
— Постойте! Постойте! За что же вы бьёте меня? Ведь разбил её Сид!
Тётя Полли остановилась в смущении. Том ждал, что она сейчас пожалеет его и тем загладит свою вину перед ним. Но едва к ней вернулся дар слова, она только и сказала ему:
— Гм! Ну, всё-таки, по-моему, тебе досталось недаром. Уж наверно, ты выкинул какую-нибудь новую штуку, пока меня не было в комнате.
Тут её упрекнула совесть. Ей очень захотелось сказать мальчугану что-нибудь задушевное, ласковое, но она побоялась, что, если она станет нежничать с ним, он, пожалуй, подумает, будто она признала себя виноватой, а этого не допускала дисциплина. Так что она не сказала ни слова и с тяжёлым сердцем занялась обычной работой. Том дулся в углу и растравлял свои раны. Он знал, что в душе она стоит перед ним на коленях, и это сознание доставляло ему мрачную радость. Он решил не замечать заискиваний с её стороны и не показывать ей, что он видит её душевные муки. Он знал, что время от времени она обращает на него горестный взгляд и что в глазах её слёзы, но не желал обращать на это никакого внимания. Он представлял себе, как он лежит больной, умирающий, а тётка наклонилась над ним и заклинает его, чтобы он сказал ей хоть слово прощения; но он поворачивается лицом к стене и умирает, не сказав этого слова. Каково-то ей будет тогда? Он представлял себе, как его приносят домой мёртвым: его только что вытащили из реки, кудри его намокли, и его страдающее сердце успокоилось навеки. Как она бросится на его мёртвое тело, и её слёзы польются дождём, и её губы будут молить господа бога, чтобы он вернул ей её мальчика, которого она никогда, никогда не станет наказывать зря! Но он по-прежнему будет лежать бледный, холодный, без признаков жизни — несчастный маленький страдалец, муки которого прекратились навек! Он так расстроил себя этими скорбными бреднями, что слёзы буквально душили его, ему приходилось глотать их. Всё туманилось перед ним из-за слёз. Всякий раз, когда ему приходилось мигнуть, в его глазах скоплялось столько влаги, что она изобильно текла у него по лицу и капала с кончика носа. И ему было так приятно услаждать свою душу печалью, что он не мог допустить, чтобы в неё вторгались какие-нибудь житейские радости. Всякое наслаждение только раздражало его — такой святой казалась ему его скорбь. Поэтому, когда в комнату влетела, приплясывая, его двоюродная сестра Мери, счастливая, что наконец воротилась домой после долгой отлучки, длившейся целую вечность — то есть неделю, — он, мрачный и пасмурный, встал и вышел из одной двери, в то время как песни и солнце входили вместе с Мери в другую.
Он бродил вдали от тех мест, где обычно собирались мальчишки. Его манили уединённые уголки, такие же печальные, как его сердце. Бревенчатый плот на реке показался ему привлекательным; он сел на самый край, созерцая унылую водную ширь и мечтая о том, как хорошо было бы утонуть в одно мгновенье, даже не почувствовав этого и не подвергая себя никаким неудобствам. Потом он вспомнил о своём цветке, достал его из-под куртки — уже увядший и смятый, — и это ещё более усилило его сладкую скорбь. Он стал спрашивать себя, пожалела бы его она, если бы знала, какая тяжесть у него на душе? Заплакала бы она и захотела бы обвить его шею руками и утешить его? Или она отвернулась бы от него равнодушно, как теперь отвернулся от него пустой и холодный свет?
Мысль об этом наполнила его такой приятной тоской, что он стал перетряхивать её на все лады, покуда она не истрепалась до нитки. Наконец он встал со вздохом и ушёл в темноту.
В половине десятого — или в десять часов — он очутился на безлюдной улице, где жила Обожаемая Незнакомка; он приостановился на миг и прислушался — ни звука. В окне второго этажа тусклая свеча озаряла занавеску… Не эта ли комната осчастливлена светлым присутствием его Незнакомки? Он перелез через изгородь, тихонько пробрался сквозь кусты и встал под самым окном. Долго он смотрел на это окно с умилением, потом лёг на спину, сложив на груди руки и держа в них свой бедный, увядший цветок. Вот так он хотел бы умереть — брошенный в этот мир равнодушных сердец: под открытым небом, не зная, куда приклонить бесприютную голову; ничья дружеская рука не сотрёт смертного пота у него со лба, ничьё любящее лицо не склонится над ним с состраданием в часы его последней агонии. Таким она увидит его завтра, когда выглянет из этого окна, любуясь весёлым рассветом, — и неужели из её глаз не упадёт ни единой слезинки на его безжизненное, бедное тело, неужели из её груди не вырвется ни единого слабого вздоха при виде этой юной блистательной жизни, так грубо растоптанной, так рано подкошенной смертью?
Окно распахнулось. Визгливый голос служанки осквернил священное безмолвие ночи, и целый поток воды скатил останки распростёртого мученика!
Фыркая и встряхиваясь, ошеломлённый герой вскочил на ноги. Вскоре в воздухе подобно снаряду просвистел некий летящий предмет, послышалось негромкое ругательство, раздался звон разбитого стекла, и небольшая, еле заметная тень перелетела через забор и скрылась во мраке.
Когда Том, уже раздевшись, обозревал свою промокшую одежду при свете сального огарка, проснулся Сид. Быть может, и было у него смутное желание высказать несколько замечаний по поводу недавних обид, но он сразу передумал и лежал очень тихо, так как в глазах Тома он заметил угрозу.
Том улёгся, не утруждая себя вечерней молитвой, и Сид про себя отметил это упущение.Солнце встало над безмятежной землёй и своим ярким сиянием благословляло мирный городок. После завтрака тётя Полли совершила обычное семейное богослужение; оно начиналось молитвой, воздвигнутой на прочном фундаменте библейских цитат, которые она кое-как скрепила жидким цементом своих собственных домыслов. С этой вершины, как с вершины Синая, ею была возвещена суровая заповедь закона Моисеева.
Затем Том препоясал, так сказать, свои чресла [Библейское выражение «препоясать чресла» (то есть опоясать бёдра) означает: приготовиться к битве, так как в древности мечи прикреплялись к поясам.] и принялся набивать себе голову стихами из библии. Сид уже давным-давно приготовил урок. Том напрягал все свои душевные силы, чтобы удержать в памяти полдесятка стихов. Он нарочно выбрал отрывок из нагорной проповеди, потому что там были самые короткие строки, какие он нашёл во всём евангелии. К концу получаса он получил только смутное представление о своём уроке, не больше, потому что в это время его ум бороздил все поля человеческой мысли, а руки находились в непрестанном движении, рассеянно блуждая там и сям. Мери взяла у него книгу и стала спрашивать урок, а он старался ощупью найти свою дорогу в тумане.
— Блаженные нищие духом… з… э…
— Нищие…
— Да… нищие… блаженны нищие… э… э…
— Духом…
— Духом; блаженны нищие духом… ибо… они…
— Ибо их… Ибо их…
— Ибо их… Блаженны нищие духом, ибо их… есть царствие небесное. Блаженные плачущие, ибо они… они…
— У-Т-Е…
— Ибо они… э…
— У-Т-Е…
— Ибо они УТЕ… Ну, хоть убей — не знаю, что они сделают!
— Утеш…
— О, утеш… Ибо они утеш… ибо они утеш… э… э… Блаженны плачущие, ибо, ибо… Что же они сделают? Отчего ты не подскажешь мне, Мери? Отчего ты такая бессовестная!
— Ах, Том! Несчастный ты, тупоголовый мальчишка! Я и не думаю дразнить тебя! Нет-нет! Просто тебе надо пойти и выучить всё как следует. Не теряй терпения, Том, в конце концов дело наладится, и, если ты выучишь этот урок, я подарю тебе одну очень, очень хорошую вещь. Будь умник, ступай, займись.
— Ладно… Что же это будет такое, Мери? Скажи, что это будет такое?
— Уж об этом не беспокойся, Том. Если я сказала хорошую вещь — значит, хорошую.
— Знаю, Мери, знаю. Ладно, пойду, подзубрю!
Действительно, он принялся очень усердно зубрить; под двойным напором любопытства и ожидаемой выгоды урок был блистательно выучен. За это Мери подарила ему новенький нож фирмы Барлоу, стоимостью в двенадцать с половиною центов, и судорога восторга, которую Том испытал, потрясла всю его душу. Хотя нож оказался тупой, но ведь то был «всамделишный» нож фирмы Барлоу, и в этом было нечто необычайно величественное. Откуда мальчишки Запада взяли, что у кого-нибудь будет охота подделывать такие дрянные ножи и что от подделки они станут ещё хуже, это великая тайна, которая, можно думать, останется вовеки неразгаданной. Всё же Тому удалось изрезать этим ножом весь буфет, и он уже собирался было приняться за комод, да его позвали одеваться, так как пора было идти в воскресную школу.
Мери дала ему жестяной таз, полный воды, и кусок мыла; он вышел за дверь, поставил таз на скамеечку, затем обмакнул мыло в воду и положил его на прежнее место; затем засучил рукава, осторожно вылил воду на землю, вошёл в кухню и принялся что есть силы тереть себе лицо полотенцем, висевшим за дверью. Но Мери отняла у него полотенце.
— Как тебе не стыдно, Том! — воскликнула она. — Разве можно быть таким скверным мальчишкой! Ведь от воды тебе не будет вреда.
Том был немного сконфужен. Снова таз наполнили водой. На этот раз Том некоторое время стоял над ним, набираясь храбрости, наконец глубоко вдохнул в себя воздух и стал умываться. Когда он вторично вошёл в кухню с закрытыми глазами, ощупью отыскивая полотенце, вода и мыльная пена, стекавшие у него с лица, не позволяли сомневаться в его добросовестности. И всё же, когда он вынырнул из-под полотенца, результаты оказались не слишком блестящие, так как чистое пространство, славно маска, занимало только часть его лица, ото лба до подбородка; выше и ниже этих границ тянулась обширная, не орошённая водой территория, вверху поднимавшаяся на лоб, а внизу ложившаяся тёмной полосой вокруг шеи. Мери энергично взялась за него, и после этого он стал человеком, ничем не отличавшимся от других бледнолицых: мокрые волосы были гладко причёсаны щёткой, коротенькие кудряшки расположены с красивой симметричностью. (Он тотчас же стал тайком распрямлять свои локоны, и это стоило ему немалых трудов; он крепко прижимал их к голове, так как был уверен, что локоны делают его похожим на девчонку; они составляли несчастье всей его жизни.) Затем Мери достала для Тома костюм, вот уже два года надевавшийся им только в воскресные дни. Костюм назывался «тот, другой», — и это даёт нам возможность судить о богатстве его гардероба. Когда он оделся, Мери оправила его, застегнула куртку на все пуговицы, отвернула на плечи широкий воротник рубашки, почистила щёткой его платье и наконец увенчала его пёстрой соломенной шляпой. Теперь у него стал приличный и в то же время страдальческий вид. Он действительно тяжко страдал: опрятность и нарядность костюма раздражали его. Он надеялся, что Мери забудет о его башмаках, но надежда оказалась обманчивой: Мери тщательно намазала их, как было принято, салом и принесла ему. Тут он потерял терпение и начал роптать, почему его всегда заставляют делать то, что он не хочет. Но Мери ласково попросила его:
— Ну, пожалуйста, Том… будь умницей.
И он, ворча, натянул башмаки. Мери оделась быстро, и все трое отправились в воскресную школу, которую Том ненавидел всем сердцем, а Сид и Мери любили.
Занятия в воскресной школе длились от девяти до половины одиннадцатого; затем начиналась церковная служба. Мери и Сид всегда добровольно оставались послушать проповедь священника, Том также оставался, — но цели у него были более серьёзные.
На церковных скамьях могло разместиться около трёхсот человек; скамьи были с высокими спинками без подушек, здание маленькое, неказистое, и на крыше торчало нечто вроде узкого ящика из сосновых досок — колокольня. В дверях Том отстал от своих и обратился к одному из приятелей, тоже одетому в воскресный костюм:
— Послушай-ка, Билли, есть у тебя жёлтый билетик?
— Есть.
— Что возьмёшь за него?
— А что дашь?
— Кусок лакрицы [Лакрица — сладкий затвердевший сок солодового корня.] и рыболовный крючок.
— Покажи.
Том показал. Вещи были в полном порядке; имущество перешло из рук в руки. Затем Том променял два белых шарика на три красных билетика и ещё отдал несколько безделушек — за пару синих. Он подстерегал входящих мальчиков и скупал у них билетики разных цветов. Это продолжалось десять — пятнадцать минут. Затем он вошёл в церковь вместе с гурьбой опрятно одетых и шумных детей, уселся на своё место и тотчас же затеял ссору с первым попавшимся мальчиком. Вмешался учитель, серьёзный, пожилой человек; но едва только учитель отвернулся, Том дёрнул за волосы сидевшего на скамье впереди и, прежде чем тот успел оглянуться, уткнул нос в книгу. Через минуту он уже колол булавкой другого, так как ему захотелось услышать, как этот другой крикнет «ай!» — и снова получил от учителя выговор. Впрочем, и весь класс был, как на подбор, озорной, беспокойный, шумливый. Когда мальчишки стали отвечать урок, оказалось, что никто не знает стихов как следует, и учителю приходилось всё время подсказывать. Но, как бы там ни было, они с грехом пополам добрались до конца урока, и каждый получил свою награду — маленький синий билетик с текстом из библии: синий билетик был платой за два библейских стиха, выученных наизусть. Десять синих билетиков равнялись одному красному и могли быть обменены на него; десять красных равнялись одному жёлтому; а за десять жёлтых директор школы выдавал ученику библию в очень простом переплёте. (Стоила эта библия при тогдашней дешевизне всего сорок центов.) У многих ли из моих читателей хватило бы сил и терпения заучить наизусть две тысячи стихов, хотя бы в награду им была обещана роскошная библия с рисунками Доре́?[Поль Гюстав Доре (1833–1883) — известный французский художник, иллюстратор.] А вот Мери заработала таким манером две библии — ценой двухлетнего неустанного труда. А один мальчуган из немецкой семьи даже четыре или пять. Однажды он отхватил подряд, без запинки, три тысячи стихов; но такое напряжение умственных способностей оказалось слишком велико, и с этого дня он сделался идиотом — большое несчастье для школы, так как прежде в торжественных случаях, при публике, директор обыкновенно вызывал этого мальчика «трепать языком» (по выражению Тома). Из прочих учеников только старшие берегли свои билетики и предавались унылой зубрёжке в течение долгого времени, чтобы заработать библию, — так что выдача этого приза была редким и достопримечательным событием. Ученик, получивший библию, делался в этот день знаменитостью. Мудрено ли, что сердца других школьников, по крайней мере на две недели, загорались желанием идти по его стопам! Возможно, что умственный желудок Тома никогда и не стремился к такой пище, но нельзя сомневаться, что всё его существо давно уже жаждало славы и блеска, связанных с получением библии.
Ровно в назначенный час директор появился на кафедре. В руке у него был закрытый молитвенник. Его указательный палец был вложен между страницами книга. Директор потребовал, чтобы его слова были выслушаны с сугубым вниманием. Когда директор воскресной школы произносит свою обычную краткую речь, молитвенник у него в руке так же неизбежен, как ноты в руке певца, который стоит на концертной эстраде и поёт своё соло, — но для чего это нужно, нельзя догадаться, ибо ни в молитвенник, ни в ноты ни один из этих мучеников никогда не заглядывает.
Директор был плюгавый человечек лет тридцати пяти, стриженый, рыжий, с козлиной бородкой; верхние края его туго накрахмаленного стоячего воротничка доходили ему чуть не до ушей, а острые концы загибались вперёд наравне с углами его рта, изображая собою забор, вынуждавший его смотреть только прямо или поворачиваться всем своим туловищем, когда нужно было глянуть куда-нибудь вбок. Опорой его подбородку служил широчайший галстук, никак не меньше банкового билета, окаймлённый по краям бахромой; носки его сапог были по тогдашней моде круто загнуты кверху, словно полозья саней, — эффект, которого молодые люди в то время достигали упорным трудом и терпением, сидя по целым часам у стены и прижимая к ней носки своей обуви. Лицо у мистера Уо́лтерса было глубоко серьёзное, сердце было чистое, искреннее: к священным предметам и местам он питал такие благоговейные чувства и так отделял всё святое от грубо-житейского, что всякий раз, когда случалось ему выступать в воскресной школе, в его голосе незаметно для него самого появлялись особые ноты, которые совершенно отсутствовали в будние дни. Свою речь он начал такими словами:
— Теперь, детки, я просил бы вас минуты две-три сидеть как можно тише, прямее и слушать меня возможно внимательнее. Вот так! Так и должны вести себя все благонравные дети. Я замечаю, что одна маленькая девочка смотрит в окно; боюсь, что ей чудится, будто я сижу там, на ветке, и говорю свою речь каким-нибудь пташкам. (Одобрительное хихиканье.) Я хочу сказать вам, как отрадно мне видеть перед собою столько весёлых и чистеньких личиков, собранных в этих священных стенах, дабы поучиться добру.
И так далее, и тому подобное. Приводить остальное нет надобности. Вся речь директора была составлена по готовому образцу, который никогда не меняется, — следовательно, она известна всем нам. Последнюю треть этой речи подчас омрачали бои, возобновлявшиеся между озорными мальчишками. Было немало и других развлечений. Дети ёрзали, шушукались, и их разнузданность порою дохлёстывала даже до подножия таких одиноких, непоколебимых утёсов, как Мери и Сид. Но все разговоры умолкли, как только голос директора стал понижаться, и конец его речи был встречен взрывом немой благодарности.
В значительной мере шушукание было вызвано одним обстоятельством, более или менее редкостным, — появлением гостей: вошёл адвокат Тэчер в сопровождении какого-то дряхлого старца. Вслед за ними появились джентльмен средних лет, очень внушительный, с седеющей шевелюрой, и величавая дама — несомненно, его жена. Дама вела за руку девочку, Тому всё время не сиделось на месте, он был раздражён и взволнован. Кроме того, его мучили угрызения совести: он не смел встретиться глазами с Эмми Лоренс, не мог выдержать её неясный взгляд. Но когда он увидел вошедшую девочку, его душа исполнилась блаженства. Он мгновенно начал «козырять» что есть мочи: тузить мальчишек, дёргать их за волосы, корчить рожи — словом, упражняться во всех искусствах, которыми можно очаровать девочку и заслужить её одобрение. К его восторгу примешивалась одна неприятность: воспоминание о том унижении, которое ему пришлось испытать в саду под окошком ангела; но память об этом событии была начертана, так сказать, на зыбком песке. Потоки блаженства, которое испытывал Том, смывали её, не оставляя следа.
Гостей усадили на самом почётном месте, и как только мистер Уолтерс окончил свою речь, он представил посетителей школьникам.
Мужчина средних лет оказался весьма важной особой — не более, не менее, как окружным судьёй. Такого важного сановника дети ещё никогда не видали; глядя на него, они спрашивали себя с любопытством, из какого материала он сделан, и не то жаждали услышать, как он рычит, не то боялись, как бы он не зарычал. Он прибыл из Константинополя, лежавшего в двенадцати милях отсюда; следовательно, путешествовал и видел свет; он собственными глазами видел здание окружного суда, на котором, как говорят, цинковая крыша. О благоговении, вызываемом подобными мыслями, свидетельствовала тишина во всём классе и целая вереница внимательных глаз. То был великий судья Тэчер, родной брат адвоката, проживавшего здесь, в городке. Джефф Тэчер, школьник, тотчас же вышел вперёд — чтобы, на зависть всей школе, показать, как близко он знаком с великим человеком. Если бы он мог слышать перешёптыванья своих товарищей, они были бы для него сладчайшей музыкой.
— Смотри-ка, Джим, он идёт туда! Да гляди же! Никак, он хочет пожать ему руку?.. Смотри! Честное слово, пожимает! Здоровается! Ого-го-го! Тебе небось хотелось бы быть на месте Джеффа?
Мистер Уолтерс «козырял» по-своему, суетливо выказывая своё усердие и свою расторопность: его советы, распоряжения, приказы так и сыпались на каждого, на кого он мог их обрушить, Библиотекарь тоже «козырял», бегая взад и вперёд с целыми охапками книг, страшно при этом усердствуя, шумя, суетясь. Молоденькие учительницы «козыряли» по-своему, нежно склоняясь над детьми, — которых они незадолго до этого дёргали за уши, — с улыбкой грозя хорошеньким пальчиком непослушным и ласково гладя по головке послушных. Молодые учителя «козыряли», проявляя свою власть замечаниями, выговорами и внедрением похвальной дисциплины. Почти всем учителям обоего пола вдруг понадобилось что-то в книжном шкафу, который стоял на виду — рядом с кафедрой. Они то и дело подбегали к нему (с очень озабоченным видом). Девочки, в свою очередь, «козыряли» на разные лады, а мальчики «козыряли» с таким усердием, что воздух был полон воинственных звуков и шариков жёваной бумаги. А над всем этим высилась фигура великого человека, восседавшего в кресле, озаряя школу горделивой судейской улыбкой и, так сказать, греясь в лучах собственного величия, ибо и он «козырял» на свой лад.
Одного только не хватало мистеру Уолтерсу для полного блаженства: он жаждал показать своим высоким гостям чудо прилежания и вручить какому-нибудь школьнику библию. Но хотя кое-кто из учащихся и скопил несколько жёлтых билетиков, этого было мало: мистер Уолтерс уже опросил всех лучших учеников. Ах, он отдал бы весь мир, чтобы снова вернуть рассудок мальчугану из немецкой семьи!
И вот в ту минуту, когда его надежда угасла, выступает вперёд Том Сойер и предъявляет целую кучу билетиков: девять жёлтых, девять красных и десять синих, и требует себе в награду библию! Это был удар грома среди ясного неба. Мистер Уолтерс давно уже махнул рукою на Сойера и был уварен, что не видать ему библии в ближайшие десять лет. Но против фактов идти невозможно: вот чеки с казённой печатью, и по ним необходимо платить. Тома возвели на помост, где восседали судья и другие избранники, и само начальство возвестило великую новость. Это было нечто поразительное. За последние десять лет школа не видывала такого сюрприза; потрясение, вызванное им, было так глубоко, что новый герой как бы сразу поднялся на одну высоту со знаменитым судьёю, и школа созерцала теперь два чуда вместо одного. Все мальчики сгорали от зависти, и больше всего мучились те, которые лишь теперь уразумели, что они сами помогли Тому добиться такого ужасного успеха, продав ему столько билетиков за те сокровища, которые он приобрёл во время побелки забора. Они презирали себя за то, что их так легко одурачил этот коварный пройдоха, этот змей-обольститель.Директор вручил Тому библию со всей торжественностью, на какую был способен в ту минуту, но его речь была не слишком горяча — смутное чувство подсказывало бедняге, что здесь кроется какая-то тёмная тайна: было бы сущей нелепостью предположить, что этот мальчишка скопил в амбарах своей памяти две тысячи снопов библейской мудрости, когда у него не хватает ума и на дюжину.
Эмми Лоренс сияла от счастья и гордости. Она принимала все меры, чтобы Том заметил её радость, но он не смотрел на неё. Это показалось ей странным; потом она немного встревожилась; потом в её душу вошло подозрение — вошло и ушло и вошло опять; она стала присматриваться — беглый взгляд сказал ей очень много, и сердце её разбилось, она ревновала, сердилась, плакала и ненавидела весь свет. И больше всех Тома… да, Тома (она была уверена в этом).
Тома представили судье, но несчастный едва смел дышать, язык его прилип к гортани, и сердце его трепетало — частью от страха перед грозным величием этого человека, но главным образом потому, что это был её отец. Том готов был пасть перед ним на колени и поклониться ему, — если бы тут было темно. Судья положил Тому руку на голову, назвал его славным мальчиком и спросил, как его зовут. Том запнулся, разинул рот и наконец произнёс:
— Том.
— О нет, не Том, а…
— Томас.
— Вот это так. Я знал, что твоё имя, пожалуй, немного длиннее. Хорошо, хорошо! Но всё же у тебя, конечно, есть и фамилия; ты мне её скажешь, не правда ли?
— Скажи джентльмену свою фамилию, Томас, — вмешался Уолтерс, — и, когда говоришь со старшими, не забывай прибавлять «сэр». Надо уметь держать себя в обществе.
— Томас Сойер… сэр.
— Ну вот! Умница! Славный мальчик. Хороший мальчуган, молодчина! Две тысячи стихов — это много, очень, очень много! И ты никогда не пожалеешь, что взял на себя труд выучить их, ибо знание важнее всего на свете. Оно-то и делает человека великим и благородным. Ты сам когда-нибудь, Томас, будешь великим и благородным человеком; и тогда ты оглянешься на пройденный путь и скажешь: «Всем этим я обязан бесценной воскресной школе, которую посещал в детстве, всем этим я обязан моим дорогим наставникам, которые научили меня трудиться над книгами; всем этим я обязан доброму директору, который поощрял меня, и лелеял меня, и дал мне чудесную библию, красивую элегантную библию, чтобы у меня была собственная библия и чтобы она всегда была при мне; и всё это оттого, что меня так отлично воспитывали». Вот что ты скажешь, Томас, — и ты, конечно, никаких денег не взял бы за эти две тысячи библейских стихов. Никаких, никогда! А теперь не согласишься ли ты сказать мне и вот этой даме что-нибудь из выученного тобой, — я знаю, ты не откажешься, потому что мы гордимся детьми, которые любят учиться. Ты, конечно, знаешь имена всех двенадцати апостолов?.. Ещё бы! Не скажешь ли ты нам, как звали двух первых?
Том дёргал себя за пуговицу и тупо смотрел на судью. Потом вспыхнул, опустил глаза. У мистера Уолтерса упало сердце. «Ведь мальчишка не в состоянии ответить на самый простой вопрос, — сказал он себе, — зачем только судья спрашивает его?» Но всё же он счёл своим долгом вмешаться.
— Отвечай же джентльмену, Томас, — не бойся!
Том переминался с ноги на ногу.
— Мне-то ты ответишь непременно, — вмешалась дама. — Первых двух учеников Христа звали…
— Давид и Голиаф![На самом деле, то указанию библии, Давид был пастух, убивший силача Голиафа. Первыми учениками Христа евангелие называет Петра и Андрея.]
Опустим завесу жалости над концом этой сцены.
Около половины одиннадцатого зазвонил надтреснутый колокол маленькой церкви, и прихожане стали собираться к утренней проповеди. Ученики воскресной школы разбрелись в разные стороны по церковному зданию, усаживаясь на те же скамьи, где сидели их родители, чтобы всё время быть под надзором старших. Вот пришла тётя Полли; Том, Сид и Мери уселись возле неё, причём Тома посадили поближе к проходу, подальше от раскрытого окна, чтобы он не развлекался соблазнительными летними зрелищами. Молящиеся мало-помалу заполнили все пределы. Вот старый бедняк почтмейстер, видавший некогда лучшие дни; вот мэр и его супруга, — ибо в числе прочих ненужностей в городке был и мэр; вот мировой судья; вот вдова Дуглас, красивая, нарядная женщина лет сорока, добрая, богатая, щедрая: её дом на холме был не дом, а дворец, единственный дворец в городке; к тому же это был гостеприимный дворец, где устраивались самые роскошные пиршества, какими мог похвастать Санкт-Петербург. Вот скрюченный и досточтимый майор Уорд и его супруга. Вот адвокат Риверсон, новая знаменитость, приехавшая в эти места издалека; вот местная красавица, а за нею целый полк очаровательных дев, разодетых в батисты и ленты; вот юные клерки;[Клерк — писец, конторщик, мелкий чиновник.] все, сколько их есть в городке, стоят в притворе полукруглой стеной — напомаженные обожатели прекрасного пола, — стоят и, идиотски улыбаясь, сосут свои трости, покуда не пропустят сквозь строй всех девиц до последней. Наконец после всех пришёл Вилли Меферсон, Примерный Ребёнок, так заботливо охранявший свою маменьку, будто та была хрустальная. Он всегда сопровождал её в церковь, и все пожилые дамы говорили о нём с восхищением. А мальчики — все до единого — ненавидели его за то, что он такой благовоспитанный, а главное, за то, что его благонравием постоянно «тычут им в нос». Каждое воскресенье у него из заднего кармана, будто случайно, торчал кончик белого носового платка (так было и теперь). У Тома носового платка никогда не водилось, и мальчиков, обладавших платками, он считал презренными франтами.
Когда вся церковь наполнилась народом, колокол зазвонил ещё раз, чтобы предупредить запоздавших, и затем на церковь снизошла торжественная тишина, прерываемая только хихиканьем и шушуканьем певчих на хорах. Певчие всегда хихикают и шушукаются во время церковной службы. В одной церкви я видел певчих, которые вели себя более пристойно, но где это было, не помню. С тех пор прошло много лет, и я позабыл все подробности; кажется, это было где-то на чужой стороне.
Священник назвал гимн, который предстояло прочесть, и стал читать его — с завыванием, излюбленным в здешних краях. Начинал он на средних нотах и, постепенно карабкался вверх, взбирался на большую высоту, делал сильное ударение на верхнем слове и затем вдруг летел вниз головой, словно в воду с трамплина.
Священника считали превосходным чтецом. На церковных собраниях его все просили декламировать стихи, и, когда он кончал декламацию, дамы воздевали руки к небу и тотчас же беспомощно роняли их на колени, закатывали глаза и трясли головами, как бы желая сказать: «Никакие слова не выразят наших восторгов: это слишком прекрасно, слишком прекрасно для нашей бренной земли».
После того как гимн был спет, достопочтенный мистер Спрэг превратился в местный листок объявлений и стал подробно сообщать о предстоящих религиозных беседах, собраниях и прочих вещах, пока прихожанам не стало казаться, что этот длиннейший перечень дотянется до Страшного суда, — дикий обычай, который и поныне сохранился в Америке, даже в больших городах, несмотря на то, что в стране издаётся уйма всевозможных газет. Подобные вещи случаются часто: чем бессмысленнее какой-нибудь закоренелый обычай, тем труднее положить ему конец.
Потом священник приступил к молитве. То была хорошая молитва, великодушная, щедрая, не брезгавшая никакими мелочами; никого не позабыла она: она молилась и об этой церкви, и о маленьких детях этой церкви, и о других церквах, имеющихся здесь в городке; и о самом городке; и об округе; и о штате, и о чиновниках штата, и о Соединённых Штатах; и о церквах Соединённых Штатов; и о Конгрессе,[Конгресс — американский парламент.] и о президенте; я о членах правительства; и о бедных мореходах, претерпевающих жестокие бури; и об угнетённых народах, стонущих под игом европейских монархов и восточных тиранов; и о просвещённых светом евангельской истины, но не имеющих глаз, чтобы видеть, и ушей, чтобы слышать; и о язычниках далёких морских островов, — и заканчивалось всё это горячей мольбой, чтобы слова, которые окажет священник, дошли до престола всевышнего и были подобны зерну, упавшему на плодородную почву, и дали богатую жатву добра. Аминь.
Послышалось шуршание юбок — прихожане, стоявшие во время молитвы, снова уселись на скамьи. Мальчик, биография которого излагается на этих страницах, не слишком наслаждался молитвой — он лишь терпел её как неизбежную скуку, насколько у него хватало сил. Ему не сиделось на месте: он не вдумывался в содержание молитвы, а лишь подсчитывал пункты, которые были упомянуты в ней, для чего ему не нужно было вслушиваться, так как он издавна привык к этой знакомой дороге, которая была постоянным маршрутом священника. Но стоило священнику прибавить к своей обычной молитве хоть слово, как ухо Тома тотчас замечало прибавку, и вся его душа возмущалась; он считал удлинение молитвы бесчестным поступком, мошенничеством. Во время богослужения на спинку передней скамьи села муха. Эта муха положительно истерзала его: она спокойно тёрла свои передние лапки, охватывала ими голову и полировала её так усердно, что голова чуть не отрывалась от тела и видна была тоненькая ниточка шеи; потом задними лапками она чистила и скоблила крылья и разглаживала их, словно фалды фрака, чтоб они плотнее прилегли к её телу; весь свой туалет она совершала так спокойно и медленно, словно знала, что ей ничто не угрожает. Да и в самом деле ей ничто не угрожало, потому что, хотя у Тома чесались руки сцапать муху, он не решался на это во время молитвы, так как был уверен, что он погубит свою душу на веки веков. Но лишь только священник произнёс последние слова, рука Тома сама собой прокралась вперёд, и в ту минуту, когда прозвучало «аминь», муха очутилась в плену. Но тётка заметила этот манёвр и заставила выпустить муху.
Священник произнёс цитату из библии и монотонным гудящим голосом начал проповедь, до того скучную, что вскоре многие уже клевали носами, несмотря на то что речь шла и о вечном огне, и о кипящей сере, а число избранных, которым уготовано было вечное блаженство, сводилось к столь маленькой цифре, что такую горсточку праведников, пожалуй, и не стоило спасать. Том сосчитал страницы проповеди: выйдя из церкви, он всегда мог сказать, сколько в проповеди было страниц, но зато её содержание ускользало от него совершенно. Впрочем, на этот раз кое-что заинтересовало его. Священник изобразил величественную потрясающую картину: как праведники всего мира соберутся в раю, и лев ляжет рядом с ягнёнком, и крошечный ребёнок поведёт их за собой. Пафос и мораль этого зрелища нисколько не тронули Тома; его поразила только та важная роль, которая выпадет на долю ребёнка перед лицом народов всей земли; глаза у него засияли, и он сказал себе, что и сам не прочь быть этим ребёнком, если, конечно, лев ручной.
Но тут опять пошли сухие рассуждения, и муки Тома возобновились. Вдруг он вспомнил, какое у него в кармане сокровище, и поспешил достать его оттуда. Это был большой чёрный жук с громадными, страшными челюстями — «жук-кусака», как называл его Том. Жук был спрятан в коробочку из-под пистонов. Когда Там открыл коробочку, жук первым долгом влился ему в палец. Понятное дело, жук был отброшен прочь и очутился в проходе между церковными скамьями, а укушенный палец Том тотчас же сунул в рот. Жук упал на спину и беспомощно барахтался, не умея перевернуться. Том смотрел на него и жаждал схватить его снова, но жук был далеко. Зато теперь он послужил развлечением для многих других, не интересовавшихся проповедью. Тут в церковь забрёл пудель, тоскующий, томный, разомлевший от летней жары; ему надоело сидеть взаперти, он жаждал новых впечатлений. Чуть только он увидел жука, его уныло опущенный хвост тотчас поднялся и завилял. Пудель осмотрел свою добычу, обошёл вокруг неё, обнюхал с опаской издали; обошёл ещё раз; потом стал смелее, приблизился и ещё раз нюхнул, потам оскалил зубы, хотел схватить жука — и промахнулся; повторил попытку ещё и ещё; видимо, это развлечение полюбилось ему; он лёг на живот, так что жук очутился у него между передними лапами, и продолжал свои опыты. Потом ему это надоело, потом он стал равнодушным, рассеянным, начал клевать носом; мало-помалу голова его поникла на грудь, и нижняя челюсть коснулась врага, который вцепился в неё. Пудель отчаянно взвизгнул, мотнул головой, жук отлетел в сторону на два шага и опять упал на спину. Те, что сидели поблизости, тряслись от беззвучного смеха; многие лица скрылись за веерами и носовыми платками, а Том был безмерно счастлив. У пуделя был глупый вид — должно быть, он и чувствовал себя одураченным, но в то же время сердце его щемила обида, и оно жаждало мести. Поэтому он подкрался к жуку и осторожно возобновил атаку: наскакивал на жука со всех сторон, едва не касаясь его передними лапами, лязгал на него зубами и мотал головой так, что хлопали уши. Но в конце концов и это ему надоело; тогда он попробовал развлечься мухой, но в ней не было ничего интересного; походил за муравьём, приникая носом к самому полу, но и это быстро наскучило ему; он зевнул, вздохнул, совершенно позабыл о жуке и преспокойно уселся на него! Раздался безумный визг, пудель помчался по проходу и, не переставая визжать, заметался по церкви; перед самым алтарём перебежал к противоположному проходу, стрелой пронёсся к дверям, от дверей — назад; он вопил на всю церковь, и чем больше метался, тем сильнее росла его боль; наконец собака превратилась в какую-то обросшую шерстью комету, кружившуюся со скоростью и блеском светового луча. Кончилось тем, что обезумевший страдалец метнулся в сторону и вскочил на колени к своему хозяину, а тот вышвырнул его в окно; вой, полный мучительной скорби, слышался всё тише и тише и наконец замер вдали.
К этому времени все в церкви сидели с пунцовыми лицами, задыхаясь от подавленного смеха. Даже проповедь немного застопорилась. И хотя она тотчас же двинулась дальше, но спотыкалась и хромала на каждом шагу, так что нечего было и думать о её моральном воздействии. Прячась за спинки церковных скамеек, прихожане встречали заглушёнными взрывами нечестивого хохота самые торжественные и мрачные фразы, как будто злосчастный священник необыкновенно удачно острил.
Все вздохнули с облегчением, когда эта пытка кончилась и было сказано последнее «аминь».
Том Сойер шёл домой весёлый; он думал про себя, что и церковная служба может быть иной раз не очень скучна, если только внести в неё некоторое разнообразие. Одно омрачало его радость: хотя ему и было приятно, что пудель поиграл с его жуком, но зачем же негодный щенок унёс этого жука навсегда? Право же, это нечестно.Проснувшись утром в понедельник, Том почувствовал себя очень несчастным. Он всегда чувствовал себя несчастным в понедельник утром, так как этим днём начиналась новая неделя долгих терзаний в школе. Ему даже хотелось тогда, чтобы в жизни совсем не было воскресений, так как после краткой свободы возвращение в темницу ещё тяжелее.
Том лежал и думал. Вдруг ему пришло в голову, что хорошо было бы заболеть; тогда он останется дома и не пойдёт в школу. Надежда слабая, но почему не попробовать! Он исследовал свой организм. Нигде не болело, и он снова ощупал себя. На этот раз ему показалось, что у него начинается резь в животе, и он обрадовался, надеясь, что боли усилятся. Но боли, напротив, вскоре ослабели и мало-помалу исчезли. Том стал думать дальше. И вдруг обнаружил, что у него шатается зуб. Это была большая удача; он уже собирался застонать для начала, но тут же сообразил, что, если он заикнётся о зубе, тётка немедленно выдернет зуб, — а это больно. Поэтому он решил, что зуб лучше оставить про запас и поискать чего-нибудь другого. Некоторое время ничего не подвёртывалось; затем он вспомнил, как доктор рассказывал об одной болезни, уложившей пациента в кровать на две или три недели и грозившей ему потерей пальца. Мальчик со страстной надеждой высунул из-под простыни ногу и начал исследовать больной палец. У него не было ни малейшего представления о том, каковы признаки этой болезни. Однако попробовать всё-таки стоило, и он принялся усердно стонать.
Но Сид спал и не замечал стонов.
Том застонал громче, и понемногу ему стало казаться, что палец у него действительно болит.
Сид не проявлял никаких признаков жизни.
Том даже запыхался от усилий. Он отдохнул немного, потом набрал воздуху и напустил целый ряд чрезвычайно удачных стонов.
Сид продолжал храпеть.
Том вышел из себя. Он сказал: «Сид! Сид!» — и стал легонько трясти спящего. Это подействовало, и Том опять застонал. Сид зевнул, потянулся, приподнялся на локте, фыркнул и уставился на Тома. Том продолжал стонать.
Сид сказал:
— Том! Слушай-ка, Том!
Ответа не было.
— Ты слышишь, Том? Том! Что с тобою, Том?
Сид, в свою очередь, тряхнул брата, тревожно вглядываясь ему в лицо. Том простонал:
— Оставь меня, Сид! Не тряси!
— Да что с тобою, Том? Я пойду и позову тётю.
— Нет, не надо, Может быть, это скоро пройдёт. Никого не зови.
— Нет-нет, надо позвать! Да не стони так ужасно!.. Давно это с тобою?
— Несколько часов. Ой! Ради бога, не ворочайся, Сид! Ты просто погубишь меня.
— Отчего ты раньше не разбудил меня, Том? Ой, Том, перестань стонать! Меня прямо мороз продирает по коже от твоих стонов. Что у тебя болит?
— Я всё тебе прощаю, Сид!.. (Стон.) Всё, в чём ты передо мной виноват. Когда меня не станет…
— Том, неужели ты и вправду умираешь? Том, не умирай… пожалуйста! Может быть…
— Я всех прощаю, Сид. (Стон.) Скажи им об этом, Сид. А одноглазого котёнка и оконную раму отдай, Сид, той девочке, что недавно приехала в город, и скажи ей…
Но Сид схватил одежду — и за дверь. Теперь Том на самом деле страдал, — так чудесно работало его воображение, — и стоны его звучали вполне естественно.
Сид сбежал по лестнице и крикнул:
— Ой, тётя Полли, идите скорей! Том умирает!
— Умирает?
— Да! Да! Чего же вы ждёте? Идите скорей!
— Вздор! Не верю!
Но всё же она что есть духу взбежала наверх. Сид и Мери — за нею. Лицо у неё было бледное, губы дрожали. Добежав до постели Тома, она едва могла выговорить:
— Том! Том! Что с тобой?
— Ой, тётя, я…
— Что с тобою, что с тобою, дитя?
— Ой, тётя, у меня на пальце гангрена![Гангрена — страшная болезнь: омертвение части тела.]
Тётя Полли упала на стул и сперва засмеялась, потом заплакала, потом и засмеялась и заплакала сразу.
Это привело её в себя, и она сказала:
— Ну и напугал же ты меня, Том! А теперь довольно: прекрати свои фокусы, и чтобы этого больше не было!
Стоны замолкли, и боль в пальце мгновенно прошла. Том (почувствовал себя в нелепом положении.
— Право же, тётя Полли, мне казалось, что палец у меня совсем омертвел, и мне было так больно, что я даже забыл про свой зуб.
— Зуб? А с зубом у тебя что?
— Шатается и страшно болит, прямо нестерпимо…
— Ну, будет, будет, не вздумай только хныкать опять! Открой-ка рот!.. Да, зуб действительно шатается, но от этого ты не умрёшь… Мери, принеси шёлковую нитку и горящую головню из кухни.
— Тётечка, не вырывайте, не надо, не рвите его — он уже больше не болит! Провалиться мне на этом месте, если он хоть чуточку болит! Тётечка, пожалуйста, не надо! Я и так всё равно пойду в школу…
— Пойдёшь в школу? Так вот оно что! Ты только для того и поднял всю эту кутерьму, чтобы увильнуть от занятий и удрать на реку ловить рыбу! Ах, Том, Том, я так тебя люблю, а ты, словно нарочно, надрываешь моё старое сердце своими безобразными выходками!
Тем временем подоспели орудия для удаления зуба. Тётя Полли сделала петлю на конце нитки, надела её на больной зуб и крепко затянула, а другой конец привязала к столбику кровати; затем схватила пылающую головню и ткнула её чуть не в самую физиономию мальчика. Миг — и зуб повис на нитке, привязанной к столбику.
Но за всякое испытание человеку даётся награда. Когда Том после завтрака отправился в школу, все товарищи, с которыми он встречался на улице, завидовали ему, так как пустота, образовавшаяся в верхнем ряду его зубов, позволяла ему плевать совершенно новым, замечательным способом. Вокруг него собралась целая свита мальчишек, заинтересованных этим зрелищем; один из них, порезавший себе палец и до сих пор служивший предметом общего внимания и поклонения, сразу утратил всех до одного своих приверженцев, и слава его мгновенно померкла. Это страшно огорчило его, и он объявил с напускным презрением, что плевать, как Том Сойер, — пустяковое дело, но другой мальчик ответил на это: «Зелен виноград!» — и развенчанный герой удалился с позором.
Вскоре после этого Том повстречался с юным парией[Пария — отверженный и бесправный человек.] Гекльберри Финном, сыном местного пьяницы. Все матери в городе от всего сердца ненавидели Гекльберри и в то же время боялись его, потому что он был ленивый, невоспитанный, скверный мальчишка, не признававший никаких обязательных правил. И ещё потому, что их дети — все до одного — души в нём не чаяли, любили водиться с ним, хотя это было запрещено, и жаждали подражать ему во всём. Том, как и все прочие мальчишки из почтенных семейств, завидовал отверженному Гекльберри, и ему также было строго-настрого запрещено иметь дело с этим оборванцем. Конечно, именно по этой причине Том не упускал случая поиграть с ним. Гекльберри одевался в обноски с плеча взрослых людей; одежда его была испещрена разноцветными пятнами и так изодрана, что лохмотья развевались по ветру. Шляпа его представляла собою развалину обширных размеров; от её полей свешивался вниз длинный обрывок в виде полумесяца; пиджак, в те редкие дни, когда Гек напяливал его на себя, доходил ему чуть не до пят, так что задние пуговицы помещались значительно ниже шины; штаны висели на одной подтяжке и сзади болтались пустым мешком, а внизу были украшены бахромой и волочились по грязи, если Гек не засучивал их.
Гекльберри был вольная птица, бродил где вздумается. В хорошую погоду он ночевал на ступеньках чужого крыльца, а в дождливую — в пустых бочках. Ему не надо было ходить ни в школу, ни в церковь, он никого не должен был слушаться, над ним не было господина. Он мог удить рыбу или купаться, когда и где ему было угодно, и сидеть в воде, сколько заблагорассудится. Никто не запрещал ему драться. Он мог не ложиться спать хоть до утра. Весной он первый из всех мальчиков начинал ходить босиком, а осенью обувался последним. Ему не надо было ни мыться, ни надевать чистое платье, а ругаться он умел удивительно. Словом, у него было всё, что делает жизнь прекрасной. Так думали в Санкт-Петербурге все изнурённые, скованные по рукам и ногам «хорошо воспитанные» мальчики из почтенных семейств.
Том приветствовал романтического бродягу:
— Эй, Гекльберри! Здравствуй!
— Здравствуй и ты, если хочешь…
— Что это у тебя?
— Дохлая кошка.
— Дай-ка, Гек, посмотреть!.. Ишь ты, окоченела совсем. Где ты её достал?
— Купил у одного мальчишки.
— Что дал?
— Синий билетик да бычий пузырь… Пузырь я достал на бойне.
— А где ты взял синий билетик?
— Купил у Бена Роджерса две недели назад… дал ему палку для обруча.
— Слушай-ка, Гек, дохлые кошки — на что они надобны?
— Как — на что? А бородавки сводить.
— Разве? Я знаю средство почище.
— А вот и, не знаешь! Какое?
— Гнилая вода.
— Гнилая вода? Ничего она не стоит, твоя гнилая вода!
— Ничего не стоит? А ты пробовал?
— Я-то не пробовал. Но Боб Та́ннер — он пробовал.
— А кто тебе об этом сказал?
— Он сказал Джеффу Тэчеру, а Джефф сказал Джонни Бе́йкеру, а Джонни сказал Джиму Хо́ллису, а Джим сказал Бену Роджерсу, а Бен сказал одному негру, а негр сказал мне. Вот и знаю.
— Ну, так что же из этого? Все они врут. По крайней мере, все, кроме негра, его я не знаю. Но я ещё не видывал негра, который не врал бы. Всё это пустая болтовня! Теперь ты мне окажи, Гек, как сводил бородавки Боб Таннер?
— Да так: взял и сунул руку в гнилой пень, где скопилась дождевая вода.
— Днём?
— Ну конечно.
— Лицом ко пню?
— А то как же?
— И при этом говорил что-нибудь?
— Как будто ничего не говорил… Но кто его знает? Не знаю.
— Ага! Ещё бы ты захотел свести бородавки гнилой водой, когда ты берёшься за дело, как самый бестолковый дуралей! Из таких глупостей, разумеется, толку не будет. Надо пойти одному в чащу леса, заприметить местечко, где есть такой пень, и ровно в полночь стать к нему спиною, сунуть в него руку и сказать:
Ячмень, ячмень да гниль-вода, индейская еда,
Все бородавки у меня возьмите навсегда!
А потом надо закрыть глаза и скоро-скоро отойти ровно на одиннадцать шагов и три раза повернуться на месте, а по дороге домой не сказать никому ни слова. Если скажешь, — пропало: колдовство не подействует.
— Да, похоже, что это правильный способ, только Боб Таннер… он сводил бородавки, не так.
— Да уж наверно не так! Потому-то у него тьма бородавок, он самый бородавчатый из всех ребят в нашем городе. А если бы он знал, как действовать гнилой водой, на нём не было бы теперь ни одной бородавки. Я сам их тысячи свёл этой песней, — да, Гек, со своих собственных рук. У меня их было очень много, потому что я часто возился с лягушками. Иногда я вывожу их бобом.
— Да, это средство верное. Я и сам его пробовал.
— А! как?
— Берёшь боб и разрезаешь его на две части, потом режешь свою бородавку ножом, чтобы достать каплю крови, и мажешь этой кровью одну половину боба, а потом выкапываешь ямку и зарываешь эту половину в землю… около полуночи на перекрёстке дорог, в новолунье, а вторую половину сжигаешь. Дело в том, что та половина, на которой есть кровь, будет тянуть и тянуть к себе вторую половину, а кровь тем временем притянет к себе бородавку, и бородавка очень скоро сойдёт.
— Верно, Гек, верно, хотя было бы ещё лучше, если бы, закапывая в ямку половину боба, ты при этом приговаривал так: «В землю боб — бородавка долой; теперь навсегда я расстанусь с тобой!» Так было бы ещё сильнее. Так сводит бородавки Джо Га́рпер, а уж он бывалый! Где только не был. — доезжал чуть не до Кунвиля… Ну, а как же ты сводишь их дохлыми кошками?
— А вот как. Возьми кошку и ступай с ней на кладбище незадолго до полуночи — к свежей могиле, где похоронен какой-нибудь плохой человек, и вот в полночь явится чёрт, а может, два и три; но ты их не увидишь, только услышишь, будто ветер шумит, а может, и услышишь ихний разговор. И когда они потащат покойника, ты брось им вслед кошку и скажи: «Чёрт за мертвецом, кот за чёртом, бородавки за котом, — тут и дело с концом, все трое долой от меня!» От этого всякая бородавка сойдёт.
— Похоже на то. Сам-то ты когда-нибудь пробовал, Гек?
— Нет. Но мне оказывала старуха Го́пкинс.
— Ну, так это верно: говорят, она ведьма.
— «Говорят»! Я наверняка знаю. Она напустила порчу на отца. Отец мне сам рассказывал. Раз он идёт и видит, что она на него напускает порчу. Он взял камень да в неё, — еле увернулась. И что же ты думаешь: в ту самую ночь он скатился во сне с навеса, пьяный, и сломал себе руку.
— Боже мой, страсти какие! А как же он догадался, что это она напустила порчу?
— Для отца это — плёвое дело. Он говорит: если ведьма пялит на тебя свои глазищи, ясно — она колдует. Хуже всего, если она при этом бормочет; это значит — она читает «Отче наш»[«Отче наш» — название молитвы…] навыворот, задом наперёд, — понимаешь?
— Слушай-ка, Гек, ты когда будешь пробовать кошку?
— Нынче ночью. Я так думаю, черти наверняка придут в эту ночь за старым грешником Ви́льямсом.
— Да ведь его ещё в субботу похоронили, Гек! Они, поди, уж утащили его в субботнюю ночь!
— Глупости! До полуночи они не могли утащить его, а в полночь настало воскресенье. В воскресенье черти не очень-то бродят по земле.
— Верно, верно. Я и не подумал… Возьмёшь меня с собой?
— Конечно, если ты не боишься.
— Боюсь! Ну вот ещё! Ты не забудешь мяукнуть?
— Не забуду… И если тебе можно выйти, ты сам мяукни о ответ. А то в прошлый раз я мяукал, мяукал, пока старик Гейс не стал швырять в меня камнями, да ещё приговаривает: «Чёрт бы побрал эту кошку!» Я выбил ему стекло кирпичом, — только ты смотри не болтай.
— Ладно. В ту ночь я не мог промяукать в ответ: за мной следила тётка; но нынче непременно мяукну… Слушай, Гек, что это у тебя?
— Так, пустяки — просто клещ.
— Где ты его нашёл?
— В лесу.
— Что возьмёшь за него?
— Не знаю. Неохота его продавать.
— Ну и не надо! Да и клещ-то крохотный.
— Ну, ещё бы! Чужого клеща всегда норовят обругать. А для меня и этот хорош.
— Клещей в лесу пропасть. Я сам мог бы набрать их тысячу, если бы захотел.
— За чем же дело стало? Что же не идёшь набирать?.. Ага! Сам знаешь, что не найдёшь ничего. Этот клещ очень ранний. Первый клещ, какой попался мне нынче весной.
— Слушай, Гек, я дам тебе за него свой зуб.
— Покажи.Том достал бумажку и осторожно развернул её. Гекльберри сумрачно глянул на зуб. Искушение было сильнее. Наконец он спросил:
— Настоящий?
Том вздёрнул верхнюю губу и показал пустоту меж зубами.
— Ну ладно, — сказал Гекльберри. — Значит, по рукам!
Том положил клеща в коробочку из-под пистонов, ещё недавно служившую тюрьмой для жука, и мальчики расстались, причём каждый чувствовал, что стал богаче.
Дойдя до школы — небольшого бревенчатого дома, стоявшего в стороне от всех прочих зданий, — Том зашагал очень быстро, словно добросовестно спешил на урок. Он повесил шляпу на колышек и с деловитой торопливостью устремился к своей скамье. Учитель, восседая, как на троне, на высоком плетёном кресле, мирно дремал, убаюканный мерным жужжанием класса. Появление Тома разбудило его.
— Томас Сойер!
Том знал, что, когда учитель зовёт его полным именем, это не предвещает ничего хорошего.
— Да, сэр?
— Подите сюда!.. Ну, сэр, а сегодня почему вы изволили опоздать?
Том хотел было соврать что-нибудь, но в эту минуту в глаза ему бросились золотистые косы, которые он сразу узнал благодаря электрическому току любви. Он увидел, что единственное свободное место на той половине класса, где сидели девочки, было рядом с ней, и моментально ответил:
— Я остановился на улице поболтать с Гекльберри Финном.
Учитель окаменел от изумления: он растерянно уставился на Тома. Гудение в классе смолкло. Школьники спрашивали себя, не сошёл ли с ума этот отчаянный малый. Наконец учитель сказал:
— Что… что ты сделал?
— Остановился на улице поболтать с Гекльберри Финном!
Ошибиться в значении этих слов было невозможно.
— Томас Сойер, это самое поразительное признание, какое я когда-либо слыхал. За такую вину линейки мало. Снимите куртку!
Рука учителя трудилась, пока не устала. Пук розог стал значительно тоньше. Затем последовал приказ:
— Теперь, сэр, ступайте и садитесь с девочками! И пусть это послужит вам уроком.
Ученики захихикали. Это как будто сконфузило Тома. Но на самом деле его смущение было вызвано другим обстоятельством: он благоговел перед неведомым ему божеством и мучительно радовался своей великой удаче. Он присел на краешек сосновой скамьи.
Девочка вздёрнула нос и отодвинулась. Все кругом шептались, перемигивались, подталкивали друг друга, но Том сидел смирно, облокотившись на длинную низкую парту, и, по-видимому, прилежно читал. На него перестали обращать внимание; класс опять наполнился унылым гудением. Мало-помалу мальчик начал поглядывать исподтишка на соседку. Та заметила, надула губы и на целую минуту отвернулась. Когда же она глянула украдкой в его сторону, перед нею лежал персик. Девочка отодвинула персик. Том мягким движением снова придвинул его. Она опять оттолкнула персик, но уже без всякой враждебности. Том терпеливо положил персик на прежнее место, и она уже не отодвигала его.
Том нацарапал на грифельной доске: «Пожалуйста, возьмите, — у меня есть ещё». Девочка посмотрела на доску, но лицо её осталось равнодушным. Тогда он начал рисовать на доске, прикрывая свой рисунок левой рукой. Девочка на первых порах притворялась, будто не обращает внимания, но затем еле заметными признаками стало обнаруживаться её любопытство. Мальчик продолжал рисовать, будто ничего не замечая. Девочка сделала было попытку подглядеть исподтишка, что он рисует, но Том опять-таки и виду не подал, что замечает её любопытство. Наконец она сдалась и попросила нерешительным шёпотом:
— Дайте посмотреть!
Том открыл часть карикатурно-нелепого дома с двумя фасадами и трубой, из которой выходил дым в виде штопора. Девочка так увлеклась рисованием Тома, что позабыла обо всём на свете. Когда Том кончил, она бросила взгляд на рисунок и прошептала:
— Какая прелесть! Нарисуйте человечка!
Художник поставил во дворе перед домом человека, похожего на подъёмный кран, и такого высокого, что для него не составило бы никакого труда перешагнуть через дом. Но девочка была не слишком требовательна. Она осталась довольна чудовищем и прошептала:
— Какой красивый! Теперь нарисуйте меня.
Том нарисовал песочные часы, увенчанные круглой луной, приделал к ним тонкие соломинки ручек и ножек и вооружил растопыренные пальчики громаднейшим веером.
— Ах, как хорошо! — сказала девочка. — Хотела бы я так рисовать!
— Это нетрудно. Я вас научу.
— В самом деле? Когда?
— На большой перемене. Вы ходите домой обедать?
— Если вы останетесь, и я останусь.
— Ладно. Вот здорово! Как вас зовут?
— Бекки Тэчер. А вас? Впрочем, знаю, — Томас Сойер.
— Меня называют так, когда хотят высечь. Когда я веду себя хорошо, меня зовут Том. Вы зовите меня Том. Ладно?
— Ладно.
Том опять начал писать на доске, пряча написанное от Бекки. Но теперь она перестала стесняться и попросила показать, что там такое.
Том отговаривался:
— Право же, тут нет ничего!
— Нет, есть!
— Нет, нету; да вам и смотреть-то не хочется.
— Нет, хочется! Правда, хочется. Пожалуйста, покажите!
— Вы кому-нибудь скажете.
— Не скажу, честное-пречестное-распречестное слово, не скажу!
— Никому, ни одной живой душе? До самой смерти?
— Никому не скажу. Покажите же!
— Да ведь вам вовсе не хочется…
— Ах, так! Ну, так я всё равно посмотрю!
И своей маленькой ручкой она схватила его руку; началась борьба, Том делал вид, будто серьёзно сопротивляется, но мало-помалу отводил руку в сторону, и наконец открылись слова: «Я вас люблю!»
— Гадкий! — И девочка больно ударила его по руке, однако покраснела, и было видно, что ей очень приятно.
В то же мгновение Том почувствовал, что чья-то рука неотвратимо и медленно стискивает его ухо и тянет кверху всё выше и выше. Таким способом он был препровождён через весь класс на своё обычное место под перекрёстное хихиканье всей детворы, после чего в течение нескольких страшных минут учитель простоял над ним, не сказав ни единого слова, а затем так же безмолвно направился к своему трону. Но хотя ухо у Тома продолжало гореть от боли, в сердце его было ликование.
Когда класс успокоился, Том самым добросовестным образом попытался углубиться в занятия, но в голове у него был ужасный сумбур. На уроке чтения он сбивался и путал слова, на уроке географии превращал озёра в горы, горы в реки, а реки в материки, так что вся вселенная вернулась в состояние первобытного хаоса. Потом во время диктовки он так исковеркал самые простые слова, что у него отобрали оловянную медаль за правописание, которой он вот уже несколько месяцев так чванился перед всеми товарищами.
Чем больше старался Том приковать своё внимание к учебнику, тем больше разбегались его мысли. Наконец он вздохнул и, зевая, прекратил напрасные потуги. Ему казалось, что большая перемена никогда не наступит. Было очень душно, не чувствовалось ни малейшего дуновения ветра. Из всех усыпительных дней это был самый усыпительный. Монотонное бормотание двадцати пяти школьников, зубривших уроки, убаюкивало душу, как гудение пчёл. Там, вдали, в пламенном сиянии солнца мерцали нежно-зелёные склоны Кардифской горы, окутанные дымкой зноя и окрашенные далью в пурпурные тона. Высоко в небе лениво парили одинокие птицы; кроме них, не было видно ни одного живого существа, если не считать двух-трёх коров, да и те спали. Сердце Тома жаждало свободы. Найти бы хоть что-нибудь интересное, чтобы убить это нудное время! Он пошарил у себя в кармане, и вдруг лицо его озарилось восторгом, и он бессознательно возблагодарил небеса за счастье, которое они даровали ему. Украдкой достал он из кармана коробочку, вынул оттуда клеща и — положил на длинную плоскую парту. Клещ, должно быть, тоже просиял от восторга и тоже возблагодарил небеса, но радость его была преждевременна, потому что, как только он вздумал уйти, Том булавкой повернул его назад и заставил двинуться в другом направлении.
Рядом с Томом сидел его друг и приятель, угнетаемый такой же тоской, какая только что угнетала Тома; он с глубочайшей признательностью ухватился за представившееся ему развлечение. Приятеля звали Джо Гарпер. Мальчики дружили всю неделю, но то субботам воевали, как враги. Джо вытащил из-за отворота куртки булавку и стал помогать приятелю муштровать арестованного клеща. Оба чем дальше, тем больше увлекались этим спортом. Наконец Том объявил, что они только мешают друг другу и ни один не получает в полной мере того удовольствия, какое можно извлечь из клеща. Он положил на парту грифельную доску Джо Гарпера и провёл посредине черту сверху донизу.
— Вот, — сказал он, — уговор такой: пока клещ будет на твоей стороне, гоняй его сколько угодно, а я трогать не буду; но если ты упустишь его и он уйдёт ко мне, на мою половину, тогда уж гонять буду я.
— Ладно. Начинай! Пускай его!
Клещ очень скоро убежал от Тома и пересёк экватор. Тогда за него взялся Джо. Затем клещ повернул и вскоре очутился во владениях Тома. Эти переходы повторялись довольно часто. Пока один мальчик гонял клеща, совершенно поглощённый этим интересным занятием, другой с не меньшим увлечением следил за ним. Оба склонили головы над доской, и их души умерли для всего остального. Под конец счастье, по-видимому, окончательно перешло на сторону Джо. Клещ, возбуждённый и взволнованный не меньше самих мальчиков, кидался то туда, то сюда, но каждый раз, когда победа была, так сказать, в руках Тома и пальцы его рвались к насекомому, булавка Джо ловко преграждала клещу путь и тот оставался во владениях Джо. Тому стало наконец невтерпёж. Искушение было слишком сильно. Он протянул руку и стал подталкивать клеща в свою сторону. Джо мгновенно вышел из себя:
— Том, не смей его трогать!
— Я хочу только немножко подхлестнуть его, Джо!
— Это нечестно, сэр, оставьте его в покое!
— Эх ты, да я только чуть-чуть…
— Оставьте клеща: в покое, говорят вам!
— А вот не оставлю!
— Ты не имеешь права: он на моей стороне.
— Да клещ-то чей, Джо Гарпер?
— Мне всё равно, чей бы он ни был… он на моей стороне, и ты не смей его трогать!
— Как так — не смей! Клещ мой, и я волен делать с ним всё, что хочу!
Вдруг страшный удар обрушился на плечи Тома. Точно такой же достался и Джо. В продолжение двух минут учитель усерднейшим образом выколачивал пыль из их курток; вся школа ликовала и радовалась. Приятели были слишком поглощены своей забавой и не заметили, что незадолго перед тем в классе внезапно водворилась тишина, так как учитель подошёл к ним на цыпочках и наклонился над ними. Довольно долго он следил за их игрой, прежде чем со своей стороны внёс в неё некоторое разнообразие.
Когда, наконец, пробило двенадцать и наступила большая перемена, Том подбежал к Бекки Тэчер и прошептал ей на ухо:
— Надень шляпку, будто уходишь домой, а когда дойдёшь до угла, улизни от других, поверни в переулок и возвращайся сюда. Я пойду по другой дороге, тоже убегу от своих и очень скоро буду здесь.
Таким образом, Том вышел из школы с одной группой школьников, а Бекки — с другой. Вскоре они встретились в дальнем конце переулка и вернулись в опустевшую школу. Они уселись рядом, положив перед собою грифельную доску. Том дал Бекки грифель и, водя её рукой, создал ещё один удивительный домик. Когда интерес к искусству чуть-чуть ослабел, они принялись болтать. Том был безмерно счастлив.
— Любишь ты крыс? — опросил он.
— Ой, ненавижу!
— И я тоже… когда они живые. Но я говорю про дохлых, — вертеть их на верёвочке над головой.
— Нет, я крыс вообще не очень люблю. А вот что я люблю — так это жевать резинку.
— Ещё бы! Жалко, что у меня её нет.
— В самом деле? У меня есть немножко. Я дам тебе пожевать, только ты потом отдай.
Это им обоим понравилось, и они стали жевать по очереди, болтая ногами от избытка удовольствия.
— Была ты когда-нибудь в цирке?
— Да, и папа обещал взять меня туда ещё раз, если я буду хорошая.
— А я был в цирке три или даже четыре раза — много раз! Там куда веселее, чем в церкви: всё время представляют что-нибудь. Я, когда вырасту, поступлю клоуном в цирк.
— Правда? Вот хорошо! Они все такие разноцветные, милые…
— Да-да, и при этом кучу денег загребают… Бен Роджерс говорит: по доллару в день… Слушай-ка, Бекки, была ты когда-нибудь помолвлена?
— А что это такое?
— Ну, помолвлена, чтобы выйти замуж?
— Нет.
— А хотела бы?
— Пожалуй… Не знаю. А как это делается?
— Как? Да никак. Ты просто говоришь мальчику, что никогда ни за кого не выйдешь замуж, только за него, — понимаешь, никогда, никогда, никогда! — и потом вы целуетесь. Вот и всё. Это каждый может сделать!
— Целуемся? А для чего целоваться?
— Ну, для того, чтобы… ну, так принято… Все это делают.
— Все?
— Ну да, все влюблённые. Ты помнишь, что я написал на доске?
— Д-да.
— Что же?
— Не скажу.
— Так, может, я скажу тебе?.
— Д-да… только когда-нибудь в другой раз.
— Нет, теперь.
— Нет, не теперь — завтра.
— Нет-нет, теперь, Бекки! Ну, пожалуйста! Я потихоньку, я шепну тебе на ухо.
Видя, что Бекки колеблется, Том принял молчание за согласие, обнял девочку за талию, приложил губы к самому её уху и повторил свои прежние слова. Потом сказал:
— Теперь ты мне шепни то же самое.
Она долго отнекивалась и наконец попросила:
— Отвернись, чтобы не видеть меня, — и тогда я скажу. Только ты никому не рассказывай, — слышишь, Том! Никому. Не расскажешь? Правда?
— Нет-нет, я никому не скажу, будь покойна. Ну, Бекки?
Он отвернулся, а она так близко наклонилась к его уху, что от её дыхания стали трепетать его кудри, и прошептала застенчиво:
— Я вас… люблю!Потом вскочила и принялась бегать вокруг скамеек и парт, спасаясь от Тома, который гонялся за ней; потом забилась в угол и закрыла лицо белым передничком. Том схватил её за шею и стал уговаривать:
— Ну, Бекки, теперь уж всё кончено, — только поцеловаться. Тут нет ничего страшного, это пустяки. Ну, пожалуйста, Бекки!
Он дёргал её за передник и за руки.
Мало-помалу она сдалась, опустила руки и подставила ему лицо, раскрасневшееся от долгой борьбы; а Том поцеловал её в алые губы и сказал:
— Ну, вот и всё, Бекки. Теперь уж ты никого не должна любить, только меня, и ни за кого, кроме меня, не выходить замуж, никогда, никогда и во веки веков! Ты обещаешь?
— Да, я никого не буду любить, Том, только тебя одного и ни за кого другого не пойду замуж. И ты, смотри, ни на ком не женись, только на мне!
— Само собой. Конечно. Такой уговор! И по дороге в школу или из школы ты должна идти со мной, — если за нами не будут следить, — и в танцах выбирай меня, а я буду выбирать тебя. Так всегда делают жених и невеста.
— Ах, как хорошо! Никогда не слыхала об этом.
— Это ужасно весело! Вот мы с Эмми Лоренс…
Бекки Тэчер широко раскрыла глаза, и Том понял, что сделал промах. Он остановился в смущении.
— О Том! Так я уже не первая… У тебя уже была невеста…
Девочка заплакала…
— Перестань, Бекки! Я больше не люблю её.
— Нет, любишь, любишь! Ты сам знаешь, что любишь.
Том пытался было обнять её за шею, но Бекки оттолкнула его, повернулась лицом к стене и продолжала рыдать. Том начал уговаривать её, называл ласковыми именами и повторял свою попытку, но она опять оттолкнула его. Тогда в нём проснулась гордость. Он направился к двери и решительными шагами вышел на улицу. Смущённый и расстроенный, он встал неподалёку от школы, взглядывая поминутно на дверь, в надежде, что Бекки одумается и выйдет вслед за ним на крыльцо. Но она не выходила. Ему стало очень грустно: а ведь, пожалуй, он и в самом деле виноват. Ему было трудно заставить себя сделать первый шаг к примирению, но он поборол свою гордость и вошёл в класс… Бекки всё ещё стояла в углу и плакала, повернувшись лицом к стене. У Тома защемило сердце, он подошёл к ней и постоял немного, не зная, с чего начать.
— Бекки, — проговорил он несмело, — я люблю только тебя, а других я и знать не хочу.
Никакого ответа. Одни рыдания.
— Бекки (просительным голосом), Бекки! Ну скажи что-нибудь…
Опять рыдания.
Тогда Том вытащил самую лучшую свою драгоценность — медную шишечку от каминной решётки — и, протянув её так, чтобы Бекки могла увидеть её, сказал:
— Ну, Бекки… ну, возьми же! Дарю.
Она оттолкнула его руку, шишечка упала и покатилась по полу.
Тогда Том вышел на улицу и решил уйти куда глаза глядят и в этот день не возвращаться в школу. Бекки вдруг заподозрила что-то неладное. Она бросилась к двери — Тома не было видно. Она обежала вокруг дома, надеясь найти его на площадке для игр, но его не было и там. Тогда она стала кричать:
— Том, вернись! Том!
Она чутко прислушивалась, но никто не откликнулся. Кругом была тишина и пустыня. Она села и снова заплакала: она чувствовала себя виноватой. Между тем снова — начали собираться школьники; надо было затаить своё горе, утихомирить своё разбитое сердце и взвалить — на себя бремя долгого, томительного, тоскливого дня. У неё ещё не было подруги, и ей не с кем было поделиться своим горем.
Том сначала колесил по переулкам, сворачивая то вправо, то влево, и в конце концов оставил далеко позади ту дорогу, по которой ученики обычно возвращаются в школу. А потом побрёл в гору — понуро и медленно. По пути он раза два или три перешёл вброд небольшой ручеёк, так как среди мальчишек существует поверье, будто таким образом они заметают за собою следы и ставят погоню в тупик. Через полчаса он уже миновал богатую усадьбу вдовы Дуглас, стоявшую на вершине Кардифской горы. Школа еле виднелась внизу — там, позади, в долине. Путник углубился в густой лес, пошёл, пренебрегая тропинками, в самую чащу и уселся на мху под развесистым дубом.
Здесь, в лесу, было тихо и душно. В мёртвом полуденном зное умолкло даже пение птиц. Природа погрузилась в дремоту, её сон по временам нарушался лишь стуком дятла, доносившимся издали. И от этого стука лесная тишина казалась ещё более глубокой, а тоска одиночества — ещё более гнетущей. Сердце Тома терзала печаль, которая была в полной гармонии с окружавшей его природой. Он долго сидел в задумчивости, упёршись локтями в колени и положив подбородок на руки. Ему казалось, что жизнь в лучшем случае — суета и страдание, и он готов был завидовать Джимми Годжесу, который недавно скончался. «Как хорошо, — думал он, — лежать в могиле, спать и видеть разные сны, во веки веков, и пусть ветер шепчет о чём-то в ветвях, пусть ласкает траву и цветы на могиле, а тебя ничто не беспокоит, и ты ни о чём не горюешь, никогда, во веки веков». Ах, если бы у него были хорошие отметки в воскресной школе, он, пожалуй, был бы рад умереть и покончить с постылой жизнью… А эта девочка… ну, что он ей сделал? Ничего. Он желал ей добра. А она прогнала его, как собаку, — прямо, как собаку. Когда-нибудь она пожалеет об этом, но, может быть, будет поздно. Ах, если б он мог умереть не навсегда, а на время!
Но в молодости сердца эластичны и, как их ни сожми, расправляются быстро. Тома незаметно захватили опять помыслы здешнего мира. Что, если он сию минуту пойдёт куда глаза глядят и таинственно исчезнет для всех? Что, если он уйдёт далеко-далеко, в неведомые страны, за моря, и никогда не вернётся? Каково-то почувствует себя Бекки тогда!.. Он вспомнил, как собирался сделаться клоуном в цирке, но теперь ему было гадко подумать об этом, ибо шутовство и паясничество и цветное трико в обтяжку показались ему унизительными в такое мгновение, когда его душа воспарила к туманным и величавым высотам романтики. Нет, он пойдёт в солдаты и вернётся домой через много лет, покрытый ранами и славой. Или, ещё лучше, уйдёт к индейцам, будет охотиться с ними на буйволов, блуждать по тропе войны, средь высоких гор и бездорожных прерий Дальнего Запада, и когда-нибудь вернётся домой великим индейским вождём и в сонное летнее утро, ощетинившись перьями, размалёванный, страшный, ввалится прямо в воскресную школу с диким воинственным кличем, от которого кровь стынет в жилах. Вот выпучат глаза его товарищи! Вот будут ему завидовать! Но нет, есть на свете ещё более великолепное поприще. Он будет пиратом! Да-да! Теперь он ясно видел перед собой своё будущее, озарённое неописуемым блеском. Его имя будет греметь во всём мире, заставляя людей содрогаться от ужаса. Как гордо будет он носиться по бурным морям на длинном, низком чёрном корабле «Демон бури», с чёрным зловещим флагом, развевающимся на носу корабля! И, достигнув вершины славы, он нежданно-негаданно появится в своём старом родном городишке и войдёт в церковь, загорелый, обветренный, в чёрном бархатном камзоле и в таких же штанах, с алой перевязью, в высоких ботфортах, а за поясом у него будут торчать пистолеты, сбоку — нож, заржавевший от пролитой крови, на голове у него будет мягкая шляпа с опущенными книзу полями, с развевающимися перьями, в руке — чёрное развёрнутое знамя, а на знамени — черёд и скрещённые кости. И с каким восторгом, с каким упоением он услышит, как шепчутся вокруг: «Это Том Сойер, пират! Чёрный Мститель Испанских морей!»
Да, решено! Он окончательно избрал свою дорогу, он убежит из дому и начнёт новую жизнь. Завтра же утром он отправится в путь. Чтобы быть готовым к утру, необходимо приняться за дело сейчас же. Нужно собрать всё своё богатство. Неподалёку лежало трухлявое дерево. Том подошёл к нему и начал карманным ножом «Барлоу» копать землю под одним из его концов. Скоро нож наткнулся на какой-то деревянный предмет, и Том по звуку распознал, что внутри пустота. Он сунул туда руку и торжественно произнёс заклинание:
— Чего тут не было, приди! А что тут есть, останься!
Он соскоблил верхний слой земли, и внизу оказалась тонкая сосновая дощечка. Он поднял дощечку — под нею открылся аккуратно сделанный тайник для сокровищ, дно и стены которого были выложены такими же дощечками. В тайнике лежал алебастровый шарик. Изумлению Тома не было границ. Он со смущённым видом почесал затылок:
— Эге-ге! Вот так штука!
Он с досадой отшвырнул шарик и принялся размышлять. Дело в том, что его обмануло поверье, которое он и его товарищи принимали за непреложную истину. Если зароешь шарик, произнося над ним необходимые заклинания, и в течение двух недель не будешь трогать его, а потом откроешь тайник с тем заклинанием, которое сейчас было произнесено, то вместо одного шарика ты найдёшь все, какие были когда-либо потеряны тобою, как бы далеко ни лежали они друг от друга. Но чуда не произошло, это ясно, и всё, во что верил Том, было подорвано в корне. Он столько раз слышал об удачных попытках такого рода и никогда не слыхал о неудачных. Ему не пришло в голову, что он и сам пробовал этот способ не раз, а потом никогда не мог найти места, где был закопан шарик. Он долго раздумывал и наконец решил, что тут вмешалась какая-то ведьма и разрушила чары. Но ему хотелось окончательно убедиться в этом, и, выискав чистенькое песчаное местечко, в центре которого было углубление в виде воронки, он лёг на землю, прильнул губами к самой ямке и проговорил:
Бук-букашка, расскажи мне, что хочу я знать.
Бук-букашка, расскажи мне, что хочу я знать.
Песок зашевелился, оттуда на мгновение выполз чёрный жучок и тотчас же испуганно юркнул обратно.
— Ага, не говорит! Значит, тут и вправду не обошлось без ведьмы. Я так и знал.
Тому хорошо было известно, что с ведьмами тягаться никому не под силу, и он приуныл. Потом ему пришло в голову, что не худо бы найти хоть тот шарик, который он только что бросил, и он принялся терпеливо искать его, но ничего не нашёл. Он вернулся к своему тайнику и встал на то самое место, с которого только что бросил шарик, потом вынул из кармана другой и бросил его в том же направлении:
— Брат, поди сыщи брата!
Он заметил, где остановился шарик, и стал искать там, но не нашёл. Должно быть, второй шарик или не докатился, или залетел слишком далеко. Он попробовал ещё раз, другой, третий и наконец добился успеха: оба шарика лежали на расстоянии фута друг от друга.
В эту минуту с зелёной опушки донёсся слабый звук игрушечной жестяной трубы. Том быстро сбросил с себя куртку и штаны, опоясался одной из подтяжек, разрыл кучу хвороста за гнилым деревом, вытащил оттуда самодельный лук, стрелу, деревянный меч, а также жестяную трубу, мигом вооружился и в одной развевающейся рубашке помчался навстречу врагу. Под большим вязом он протрубил ответный сигнал, потом стал пробираться на цыпочках, насторожённо оглядываясь по сторонам, и негромко скомандовал воображаемому отряду:
— Стой, молодцы! Останься в засаде, пока не затрублю!
Появился Джо Гарпер в такой же лёгкой одежде и тоже вооружённый с головы до пят. Том окликнул его:
— Стой! Кто смеет ходить по Шервудскому лесу без моего разрешения?
— Гай Ги́сборн не нуждается ни в чьём разрешении! Кто ты, который… который…
— «…смеет обращаться ко мне с такой дерзкой речью?» — поспешно подсказал ему Том, так как оба они говорили на память «по книге».
— …который смеет обращаться ко мне с такой дерзкой речью?..
— Кто я? Я — Робин Гуд,[Робин Гуд — знаменитый герой старинных английских рассказов и песен. Том Сойер начитался историй о его разбойничьих подвигах; самые занимательные из этих историй — встречи Робина Гуда с Рыцарем Гаем Гисборном и монахом Таком.] в чём очень скоро убедится твой презренный труп.
— Так это ты, знаменитый разбойник! Воистину я буду рад померяться с тобою мечом за обладание дорогами этого весёлого леса. Защищайся!
Они выхватили деревянные мечи, бросили остальное оружие на землю, стали в боевую позицию, нога к ноге, и начался серьёзный поединок: по всем правилам искусства: два удара вверх и два вниз. Наконец Том сказал:
— Ну, драться так драться! Поддай жару!
Они так усердно «поддали жару», что оба запыхались и вспотели.
— Падай же! Падай! — крикнул Том. — Почему ты не падаешь?
— Не стану я падать! Сам падай — тебе ведь хуже моего приходится.
— Ну так что же? Это ничего не значит. Мне падать не полагается. В книге ведь не так — там сказано: «И он одним ловким ударом в спину поразил насмерть злосчастного Гая Гисборна». Ты должен повернуться и подставить мне спину, чтобы я мог ударить тебя.
Против такого авторитета возражать не приходилось: Джо повернулся, принял удар и упал.
— А теперь… — сказал Джо, поднимаясь на ноги, — теперь дай мне убить тебя — это будет по совести.
— Да ведь так нельзя, этого в книге нет!
— Ну, это нечестно! Это, по-моему, подлость!
— Ну ладно, Джо, — ведь ты можешь быть монахом Таком или сыном мельника Мачем и пристукнуть меня дубинкой по голове. Или, хочешь, я буду шериф нотингемский, а ты Робин Гуд на одну минутку, и ты убьёшь меня.
Это удовлетворило Джо Гарпера, и игра продолжалась. Затем Том опять сделался Робином Гудом и, по вине вероломной монахини, плохо ухаживавшей за его запущенной раной, смертельно ослабел от потери крови, после чего Джо, изображавший собой целую толпу рыдающих разбойников, с грустью оттащил его прочь, вложил лук в его ослабевшие руки, и Том сказал: «Где упадёт эта стрела, там и похороните бедного Робина Гуда, под деревом в зелёной дубраве». Затем он пустил стрелу, откинулся назад и упал бы мёртвым, но кругом оказалась крапива, и он вскочил с неподобающей покойнику прытью.
Мальчики оделись, спрятали доспехи и пошли прочь, сокрушаясь, что теперь нет разбойников, и спрашивая себя, чем могла бы современная цивилизация восполнить такой пробел. Оба утверждали, что предпочли бы лучше сделаться на один год разбойниками Шервудского леса, чем президентами Соединённых Штатов на всю жизнь.
В этот вечер Тома с Сидом, как всегда, в половине десятого послали спать. Они прочли молитву на сон грядущий, и Сид скоро уснул. Но Том не спал, с тревожным нетерпением ожидая сигнала. В тот миг, когда ему показалось, что уже недалеко до рассвета, он услышал, как часы бьют десять. Было от чего прийти в отчаяние. Он не мог даже вертеться на постели, как того требовали его возбуждённые нервы, потому что боялся разбудить Сида. Он лежал смирно и напряжённо вглядывался в темноту. Кругом стояла удручающая тишина. Понемногу из этого безмолвия стали выделяться маленькие, еле заметные звуки. Прежде всего — тиканье часов. Таинственное потрескивание старых балок. Слабый скрип ступеней. Ясно: по дому бродили духи. Из комнаты тёти Полли доносился глухой мерный храп. Затем началась несносная трескотня сверчка, а где именно стрекочет сверчок — этого не может определить никакая человеческая мудрость. Затем — в стене у изголовья кровати зловещее тик-тик жука-точильщика. Том вздрогнул: это означало, что чьи-то дни сочтены. Затем прозвучал в ночном воздухе отдалённый собачий вой, и тотчас же, ещё дальше, слабее, завыла другая собака. Том переживал мучительные минуты. Наконец он проникся убеждением, что время исчезло и началась вечность. Против воли он стал погружаться в дремоту. Часы пробили одиннадцать — он не слыхал. Вдруг, смешанное с бесформенными видениями сна, послышалось унылое мяуканье кошки. Где-то неподалёку открылось окно, и этот шум разбудил Тома. Раздался крик: «Брысь, проклятая!» — и о стену тёткиного дровяного сарая со звоном разбилась пустая бутылка. Том вскочил как встрёпанный, мигом оделся, вылез из окна, пополз на четвереньках по крыше, раза два тихонько мяукнул в ответ, потом перескочил на крышу дровяного сарая и оттуда спрыгнул на землю. Гекльберри Финн ждал его внизу с дохлой кошкой в руках. Мальчики двинулись в путь и скоро исчезли во мраке. Через полчаса они уже пробирались в высокой траве кладбища.
Кладбище было старинное, западного типа. Расположенное на холме городка, оно было обнесено ветхим дощатым забором, который; местами повалился внутрь, а местами наружу, но нигде не стоял прямо. Всё кладбище заросло травой и сорняками. Старые могилы осели. Ни один надгробный камень не стоял на своём месте, над могилами возвышались сгнившие доски с закруглением наверху, источенные червями и клонившиеся к земле, ища опоры и не находя её. На всех досках когда-то было начертано: «Вечная память такому-то», но буквы на большинстве из них так стёрлись, что теперь их нельзя было прочесть и при дневном свете.
Тихий ветер стонал в ветвях, и Тому со страху мерещилось, что это души умерших жалуются, — зачем люди тревожат их покой. Приятели говорили мало и только шёпотом: время и место, тишина и торжественность действовали на них угнетающе. Они нашли свежую могильную насыпь, которую искали, и притаились под тремя большими вязами, в нескольких шагах от неё.
Ждали они, как им показалось, довольно долго. Вдали кричала сова, и это был единственный звук, нарушавший мёртвую тишину. Мысли Тома становились, всё мрачнее, и он решил прогнать их разговором.
— Как ты думаешь, Гекки, — начал он шёпотом, — нравится покойникам, что мы пришли сюда?Гекльберри шепнул в ответ:
— Кто их знает, не знаю! А жутко здесь… Правда?
— Ещё бы!
Наступило долгое молчание; оба мальчика задумались над тем, как относятся покойники к их посещению. Затем Том шепнул:
— Слушай-ка, Гекки, как ты думаешь, старикашка Вильямс слышит, что мы говорим?
— Конечно, слышит. По крайней мере, душа его слышит.
Снова молчание.
— Жалко, — сказал Том, — что я назвал его просто Вильямс, а не мистер Вильямс. Но ведь я не хотел его обидеть. Его все называют старикашкой.
— Надо быть осторожнее, когда говоришь о покойниках, Том.
Это отбило у Тома охоту продолжать разговор. Вдруг он схватил товарища за руку:
— Тсс!
— Что там такое, Том?
И оба прижались друг к другу. Сердца у них сильно стучали.
— Тсс! Вот опять! Неужели не слышишь?
— Ага! Наконец-то и ты услыхал.
— Господи, Том, они идут! Они идут! Это они! Что нам делать?
— Не знаю. Ты думаешь, они нас увидят?
— Ох, Том, ведь они; видят в темноте, как кошки. И зачем только я пошёл!
— Да ты не бойся… Может, они нас не тронут. Ведь мы ничего плохого не делаем. Если мы будем сидеть тихо-тихо, может, они нас и не заметят.
— Ладно. Попробую… Боже, я весь дрожу!
— Тсс! Слушай.
Мальчики, еле дыша, ещё крепче прижались друг к другу. С другого конца кладбища до них донеслись приглушённые голоса.
— Смотри! Смотри! — шепнул Том. — Что это там такое?
— Это адский огонь! Ой, как страшно!
Во мраке появились какие-то смутные фигуры. Перед ними качался старинный жестяной фонарь, рассыпая по земле, как веснушки, бесчисленные искорки света.
— Это дьяволы, теперь уж наверняка! — шепнул Гекльберри и вздрогнул. — Целых три! Ну, мы пропали! Ты можешь прочесть молитву?
— Попробую… Да ты не бойся — они нас не тронут. «Боже, на сон грядущий спаси и помилуй меня…»
— Тсс!
— В чём дело, Гек?
— Это люди! По крайней мере, один из них. У него голос Меффа По́ттера.
— Быть не может!
— Уж я его знаю! Ты притаись, не дыши. Он нас и не увидит: он пьян, как всегда, — пьянчужка.
— Ладно. Я буду тихо… Остановились. Ищут чего-то… Не могут найти. Вот опять сюда… Ишь, как бегут! Опять ближе… Опять дальше… А теперь — ой, как близко! И прямо сюда. Слушай-ка, Гек, я и другой голос узнал — это Индеец Джо!
— И в самом деле, проклятый метис![Метисы — люди смешанной крови: дети белых и индейцев.] Уж лучше бы черти, ей-богу! И чего им тут нужно, хотел бы я знать…
Шёпот оборвался, так как три человека дошли до могилы и остановились невдалеке от того места, где спрятались мальчики.
— Здесь, — сказал третий и поднял фонарь так, что на его лицо упал свет. Это оказался молодой доктор Ро́бинсон.
Поттер и Индеец Джо несли носилки с верёвкой и двумя лопатами. Они опустили свою ношу на землю и начали разрывать могилу. Доктор поставил фонарь в головах могилы, а сам сел на землю, прислонившись к одному из вязов. Он был так близко, что мальчики могли бы дотронуться до него.
— Скорей, скорей! — сказал он негромко. — Каждую минуту может взойти луна.
Они что-то проворчали в ответ и продолжали копать. Некоторое время был слышен лишь скрежет лопат, отбрасывающих в сторону мелкие камешки и комья земли, — звук однообразный и унылый. Наконец раздался глухой стук о дерево: лопата наткнулась на гроб, и через несколько минут копавшие подняли его наверх. Теми же лопатами они сбросили крышку, вытащили тело и бесцеремонно бросили его на землю.[В те времена вследствие религиозных суеверий медикам запрещали изучать анатомию на человеческих трупах. Поэтому врачи и студенты принуждены были нанимать гробокопателей, которые тайно добывали для них из могил свежепогребённые трупы.] В эту минуту луна вышла из-за туч и осветила бледное лицо мертвеца. Придвинули носилки, положили на них труп, покрыли одеялом и привязали верёвкой. Поттер вынул большой складной нож, отрезал болтавшийся конец верёвки и сказал:
— Вот, костоправ, мы и кончили это грязное дело. Подавайте нам ещё пятёрку, а не то он останется тут.
— Правильно! — сказал Индеец Джо.
— Что это значит? Позвольте! — возразил доктор. — Вы ведь потребовали деньги вперёд, и я заплатил вам сполна.
— Заплатить-то вы заплатили, но у нас с вами есть и другие счёты, — сказал Джо, подходя к доктору. (Доктор встал на ноги.) — Пять лет назад я пришёл на кухню вашего папаши, а вы меня выгнали в шею. Я просил, чтобы мне дали поесть, а меня вытолкали, как воришку и жулика. А когда я поклялся, что отплачу вам за это, хотя бы через сто лет, ваш папаша посадил меня в тюрьму за бродяжничество. Вы думали, я забыл? Нет, недаром во мне индейская кровь! Теперь вы у меня в руках, и мы с вами сочтёмся, так и знайте!
Он с угрозой поднёс кулак к самой физиономии доктора. Тот неожиданно размахнулся и одним ударом свалил негодяя на землю. Поттер выронил нож и закричал:
— Эй, вы! Я товарища бить не позволю!
И кинулся на доктора. Они схватились врукопашную и стали наносить друг другу удары, топча траву и взрывая землю каблуками. Индеец Джо вскочил на ноги; глаза его горели ненавистью; он схватил брошенный Поттером нож и, крадучись, словно кошка, весь изогнувшись, стал бегать вокруг, выжидая удобного момента, чтобы нанести удар. Вдруг доктор, вырвавшись из объятий противника, схватил тяжёлую доску с могилы Вильямса и так сильно ударил ею Поттера, что тот повалился на землю; в то же мгновение метис изловчился и вонзил нож по самую рукоятку в грудь молодому человеку. Тот покачнулся и упал на Поттера, заливая его своей кровью. В это время на луну набежали тучи и покрыли мраком эту страшную сцену. Перепуганные мальчики бросились бежать в темноте без оглядки.
Когда луна опять показалась из-за туч, Индеец Джо в глубокой задумчивости стоял над двумя телами. Доктор пробормотал что-то невнятное, раза два вздохнул и затих.
— Ну вот, чёрт тебя возьми, мы и свели наши счёты! — негромко сказал метис.
И он обобрал убитого. Потом вложил злополучный нож в раскрытую правую руку Поттера и уселся на пустом гробу. Прошло три, четыре, пять минут. Поттер зашевелился и начал стонать. Он сжал в руке нож, поднёс его к глазам, вздрогнул и уронил на землю; потом поднялся и сел, оттолкнув от себя тело убитого доктора; посмотрел на него, бессмысленно огляделся вокруг и встретил взгляд метиса.
— Боже мой! Как же это случилось, Джо?
— Скверное дело! — сказал тот, не двигаясь с места. — За что это ты его?
— Я? Я тут ни при чём.
— Ладно, рассказывай! Этим беде не поможешь!
Поттер побледнел и весь дрожал.
— Я думал, у меня хмель прошёл. Не следовало мне пить нынче вечером. До сих пор шумит в голове — хуже, чем когда мы шли сюда… Я как в тумане — ничего не помню. Скажи мне, Джо, то совести, скажи, старый друг, неужто это я его укокошил? Ведь я не хотел убивать, у меня и в помыслах этого не было, — клянусь душой и честью, Джо! Скажи мне, как это вышло, Джо? Как ужасно! Такой молодой… такие надежды подавал…
— Вы двое сцепились; он хвать тебя доской по башке; ты так и повалился. Потом встал, как полоумный, весь дрожишь и шатаешься, и вдруг выхватил нож да и пырнул его в тот самый момент, как он нанёс тебе новый удар. Ну, уж после этого ты как упал, так и не шевельнулся, словно деревянный чурбан.
— Ох, я сам не понимал, что делаю! Провалиться мне на месте, если вру! Это всё от водки — пьяный был, — ну и распалился вдобавок… Да я и ножом-то владеть не умею, Джо. Драться случалось, не спорю, но только без ножа, на кулачках. Это тебе всякий скажет… Джо, не выдавай меня! Дай слово, что не выдашь меня, Джо! Я всегда тебя любил, Джо, всегда стоял за тебя. Ты ведь помнишь, не правда ли? Ты никому не скажешь, Джо?
Несчастный упал перед убийцей на колени и сложил руки с мольбой. Тот глядел на него равнодушно и тупо.
— Ладно, Мефф Поттер, ты всегда поступал со мною по чести, по совести, и я не стану тебя выдавать. Будь спокоен, моё слово верное. Тут и говорить больше не о чём.
— Джо, ты — ангел, ей-богу! Буду благословлять тебя до последнего вздоха…
И Поттер заплакал.
— Ну, хватит! Не время хныкать! Ступай вон той дорогой, а я — этой. Да смотри не оставляй за собою улик!
Поттер пустился рысцой, потом прибавил ходу и побежал что есть духу.
Глядя ему вслед, метис пробормотал:
— Если у него и вправду отшибло память от удара и выпивки, он не скоро вспомнит о ноже. А и вспомнит, побоится вернуться на кладбище — куриная душонка, слюнтяй.
Прошло две-три минуты, и на убитого, на труп, завёрнутый в одеяло, на гроб без крышки, на разрытую могилу глядел только месяц с неба. Вокруг снова была тишина.
Мальчики бежали к городку со всех ног. Они онемели от ужаса. По временам они тревожно оглядывались, словно опасаясь погони. Всякий пень, встававший у них на пути, казался им живым человеком, врагом, при виде которого у них захватывало дух. Когда они бежали мимо деревянных домишек, — стоявших на окраине города, сторожевые псы проснулись и залаяли. От этого лая у мальчиков словно выросли крылья.
— Только бы добежать до старой кожевни, — прошептал Том, едва переводя дыхание. — Я больше не могу…
Гекльберри ничего не ответил: он задыхался от быстрого бега. Мальчики, не отрывая глаз, глядели на старую кожевню, куда им так хотелось попасть, и напрягли последние силы. Наконец они добежали до неё, и ворвавшись — плечом к плечу — в открытую дверь, сейчас же упали на пол, под защиту полумрака, царившего в заброшенном здании. Они были счастливы, но страшно устали. Мало-помалу они отдышались, и Том проговорил тихим голосом:
— Гекльберри, как ты думаешь, что из всего этого выйдет?
— Если доктор Робинсон умрёт, думаю, выйдет виселица.
— Да не может быть!
— Уж это наверное, Том.
Том задумался и через минуту спросил:
— Кто же донесёт? Мы?
— Что ты? Да как это можно? Ведь если случится такое, да Индейца Джо не повесят, он нас тогда прикончит, верно тебе говорю! Тогда уж нам смерти не миновать. И это так же верно, как то, что мы сейчас лежим на полу.
— Я и сам так думаю, Гек.
— Если уж кому доносить, то пускай Мефф Поттер — доносит; пожалуй, у него на это глупости хватит. Вечно пьян…
Том помолчал; он снова задумался. Наконец сказал еле слышно:
— Гек, а ведь Меффу Поттеру ничего не извест-н о… Как же он может донести об убийстве?
— То есть как это так — неизвестно?
— Очень просто: ведь Индеец Джо всадил в доктора нож как, раз в ту минуту, когда доктор ударил Поттера могильной доской. Где ему было видеть? Где ему было узнать об убийстве?
— Чёрт возьми, а ведь правда, Том!
— И потом, ты подумай, — может быть, от этого удара Поттер и совсем окочурился.
— Нет, Том, это вряд ли. Ведь он был выпивши. Я это сразу заметил. Да он и всегда ходил выпивши. А… когда мой отец нахлещется, его можно треснуть по голове чем угодно… хоть церковью, ему ничего не сделается, честное слово! Он и сам говорил сколько раз! Значит, и Мефф Поттер такой же. Вот если бы Поттер был трезвый, он, пожалуй, от такого угощения и помер бы… кто его знает…
Снова наступила тишина; Том опять погрузился в свои мысли.
— Гекки, ты уверен, что не проговоришься? — наконец спросил он.
— Хочешь не хочешь, Том, а нам надо помалкивать. Сам понимаешь, — этот дьявол метис… Если мы донесём, а его не повесят, он утопит нас обоих, как котят… И знаешь что, Том! Давай-ка мы дадим друг другу клятву, что будем держать язык за зубами. Это будет вернее всего.
— Правильно, Гек. Это самое лучшее. Поднимем руки и поклянёмся, что мы…
— Э, нет, это не годится для такого дела… Это хорошо в обыкновенных делах, в пустяках, особенно с девчонками, потому что они в конце концов всё равно проболтаются, чуть попадутся; но в таком большом деле надо, чтобы договор был писаный. И кровью.
Том всей душой одобрил эту мысль. Она была и таинственна, и мрачна, и страшна, и вполне гармонировала со всеми событиями, с окружающей обстановкой, с ночной порой. Он поднял с — полу чистую сосновую дощечку, блестевшую в лунном свете, вытащил из кармана кусок «красной охры», сел так, чтоб свет падал на дощечку, и с трудом нацарапал следующие строки, причём каждой чёрточке, которая шла сверху вниз, он помогал языком, зажимая его между зубами и отпуская его при каждой чёрточке, которая шла снизу вверх:
Гекльберри пришёл в восторг от того, что Том умеет так ловко писать и так красиво выражаться. Он вытащил из отворота своей куртки булавку и хотел уже уколоть себе палец, но Том остановил его:
— Погоди! Булавка-то медная. На ней может быть ярь-медянка.
— Ярь-медянка? А это что за штука?
— Яд такой. Попробуй проглотить — увидишь.
Том размотал нитку с одной из своих иголок, и оба мальчика по очереди укололи себе большие пальцы и выдавили по капле крови.
Проделав это несколько раз и пользуясь мизинцем вместо пера, Том вывел внизу начальные буквы своего имени, затем научил Гекльберри, как писать Г. и Ф., и клятва была принесена. Они торжественно, с разными церемониями и заклинаниями, зарыли дощечку возле самой стены, считая, что теперь оковы, связывающие их языки, уже навеки замкнуты на ключ, а самый ключ заброшен далеко-далеко.Сквозь большой пролом в другом конце полуразрушенного здания прокралась какая-то фигура, но мальчики не заметили её.
— Том, — прошептал Гекльберри, — ты уверен, что после этого мы уже не проболтаемся… никогда?
— Разумеется, уверен. Что бы ни случилось, теперь мы — молчок. А иначе мы тут же упадём мёртвыми на месте. Разве ты забыл?
— Да… в самом деле… конечно.
Ещё некоторое время они продолжали шептаться. Вдруг невдалеке за стеной, — всего в каких-нибудь десяти шагах, уныло и протяжно завыла собака. Мальчики в безумном ужасе прижались друг к другу.
— Кому это она воет? — еле дыша, прошептал Гекльберри. — Тебе или мне?
— Не знаю… посмотри в щёлку! Да живее!
— Нет, ты посмотри!
— Не могу… не могу я, Гек!
— Ну же, Том… Слышишь, она опять!
— Господи, как я рад! — прошептал Том. — Я узнаю её… по голосу: это Булл Харбисон.[Если бы у мистера Харбисона был раб, по имени Булл, Том сказал бы о нём «Булл Харбисона», но если имя Булл принадлежало сыну или псу этого господина, каждого из них называли Булл Харбисон. (Примеч. Марка Твена.)]
— Ну, слава богу! Знаешь, я прямо насмерть перепугался — я думал, это собака бродячая.
Собака завыла снова. У мальчиков опять упало сердце.
— Ох, нет! Это не она, — прошептал Гекльберри. — Погляди-ка, Том!
Том, трепеща от страха, приложил глаза к щёлке и еле слышно промолвил:
— Ой, Гек, это бродячая собака!
— Смотри, Том, смотри поскорее: на кого она воет?
— Должно быть, на нас обоих, Гек. Ведь мы рядом, совсем близко друг к дружке…
— Ох, Том, мы пропали! Уж я знаю, куда попаду. Я был такой грешник, такой скверный мальчишка…
— А я? Так мне и надо! Вот что значит не ходить в школу и делать, чего не велят… Я мог бы стать таким же хорошим, как Сид, если б только постарался как следует, да нет, не старался, нет, нет… Ну, если только я спасусь от беды, на этот раз, я буду дневать и ночевать в воскресной школе.
Том начал тихонько всхлипывать.
— Это ты-то скверный? — И Гекльберри тоже захныкал. — Ты, Том Сойер, чёрт возьми, сущий ангел в сравнении со мной! О боже, боже, хотел бы я хоть вполовину быть таким «скверным», как ты!
Том проглотил слёзы и шепнул:.
— Смотри, Гекки, смотри! Она стоит к нам задом!
Гек посмотрел, и сердце его наполнилось радостью.
— Да, задом… Вот здорово! Она так и раньше стояла?
— Ну да, а я, дурак, не заметил. Вот хорошо! Но на кого она воет?
Вой прекратился. Том навострил уши.
— Тс! Что это? — шепнул он.
— Вроде как бы хрюкает свинья… Нет, Том, это кто-то храпит…
— Верно! Где же он храпит, Гек?
— По-моему, в том конце. Храп как будто идёт оттуда. Там ночевал иногда отец вместе со свиньями, но это не он. Он, бывало, так захрапит, что держись — с ног сшибёт! К тому же, я думаю, ему уже не вернуться в наш город.
Жажда приключений снова ожила в мальчиках.
— Гек, ты пойдёшь поглядеть, если я пойду впереди?
— Неохота мне, Том. А вдруг там Индеец Джо?
Том оробел. Но искушение было слишком сильно, и мальчики решили пойти посмотреть, уговорившись тотчас же повернуть и дать тягу, если только храп прекратится. На цыпочках, один за другим, они стали подкрадываться к спящему. Не доходя нескольких шагов, Том наступил на какую-то палку; она сломалась и громко хрустнула. Спящий застонал, повернулся, и его лицо попало в полосу лунного света. Это был Мефф Поттер. У мальчиков кровь застыла в жилах, и они ужасно оробели, когда спящий пошевелился; но теперь все их страхи рассеялись. Они тихонько прошмыгнули сквозь пролом, прошли вместе несколько шагов и уже были готовы разойтись, как вдруг в ночной тишине снова раздался зловещий протяжный вой. Они оглянулись и увидели незнакомую собаку, стоявшую в двух шагах от того места, где лежал Поттер; её морда была обращена к нему, а нос был поднят к небу.
— Так это она на него, — в один голос воскликнули мальчики.
— А знаешь, Том? Говорят, около дома Джонни Миллера выла бродячая собака как раз в полночь, уже недели две тому назад, — и козодой[Козодой — полуночная птица.] влетел к нему в комнату, сел на перила лестницы и запел в тот же вечер, а до сих пор никто у них в доме не умер.
— Да, я знаю. Ну, так что ж из того? Ведь Греси Миллер в ту же субботу упала в камин и страшно обожглась.
— Да, но она не умерла. И не только не умерла, а, наоборот, поправляется.
— Ладно, погоди, увидишь, что будет. Её дело пропащее, всё равно как и Меффа Поттера. Так говорят негры, а уж они эти дела понимают.
И мальчики расстались в раздумье.
Когда Том влезал в окно своей спальни, ночь подходила к концу. Раздеваясь, он принял все меры, чтобы не шуметь, и, засыпая, поздравил себя с тем, что никто не узнал о его смелых проделках. Ему и в голову не приходило, что тихо храпевший Сид на самом деле не спал, я не спал уже около часа.
Когда Том открыл глаза, Сид успел уже одеться и уйти. Час был поздний: и воздух, и солнечный свет ясно говорили об этом. Том был поражён. Почему его не разбудили, почему не растормошили, как всегда? Эта мысль наполнила его дурными предчувствиями. В пять минут он оделся и сошёл вниз, хотя его клонило ко сну и он чувствовал во всём теле усталость. Семья ещё сидела за столом, но завтрак уже кончился. Никто не сказал Тому ни одного слова упрёка, но все глаза были отвращены от него, и в комнате стояла такая торжественная тишина, что сердце преступника пронзил леденящий холод. Он сел и старался казаться весёлым. Напрасный труд — никакого отклика! Никто даже не улыбнулся, и он тоже погрузился в молчание, и сердце его сжала тоска.
После завтрака тётка отвела его в сторону, и Том почти повеселел, так как его осенила надежда, что дело ограничится розгами; но вышло не так. Тётя Полли стала плакать и жаловаться. Она спросила, как у него хватило духу разбить её старое сердце, и в конце концов сказала ему, что теперь он может делать всё, что угодно: губить себя, покрывать позором её седины, свести её в могилу, — всё равно исправлять его бесполезно; она уж и пытаться не станет. Это было хуже, чем тысяча розог, и сердце у Тома заныло ещё больше, чем тело. Он тоже плакал, просил прощения, снова и снова обещал исправиться и наконец был отпущен, но чувствовал, что простили его не совсем и что прежнего доверия к нему нет.
Он ушёл прочь и был так несчастен, что даже не испытывал желания отомстить Саду, и тот совершенно напрасно поспешил улизнуть от него через заднюю калитку. Том приплёлся в школу печальный и мрачный и вместе с Джо Гарпером подставил спину под розги за то, что вчера не явился в школу. Во время экзекуции у него был вид человека, душа которого удручена более тягостным горем и совершенно не чувствительна к таким пустякам. Вернувшись на своё место, он облокотился на парту и, подпирая подбородок руками, уставился в стену каменным взглядом, выражавшим страдание, дошедшее до последних пределов. Под локтем он почувствовал какой-то твёрдый предмет. Том долго не глядел на него. Наконец уныло переменил положение и со вздохом взял этот предмет. Он был завёрнут в бумагу. Том развернул её. Глубокий, протяжный, огромный вздох вырвался у него из груди — и сердце его разбилось. То была его медная шишечка от каминной решётки!
Последняя соломинка сломала спину верблюда.
Около полудня весь город был внезапно взбудоражен ужасной новостью. Не надо было и телеграфа, о котором в ту пору не мечтали, — весть эта переходила от человека к человеку, от толпы к толпе, от дома к дому с почти телеграфной быстротой. Разумеется, учитель отпустил школьников домой: весь город счёл бы странным, если бы учитель не догадался об этом.
Возле убитого нашли окровавленный нож, и, как рассказывали, кто-то признал, что нож принадлежит Меффу Поттеру. Говорили также, что ночью, часов около двух, один запоздалый горожанин, возвращаясь домой, видел, как Поттер умывался в ручье, и что Поттер, завидя его, тотчас же куда-то исчез, — обстоятельство подозрительное, в особенности умыванье: оно было делом весьма необычным для Поттера. Говорили также, что уже обшарили весь город, разыскивая «убийцу» (обыватели всегда очень быстро находят улики и выносят приговоры), но нигде не могли его найти. По всем направлениям разосланы верховые, и шериф[Шериф — должностное лицо, исполняющее в округе обязанности судьи или полицейского.] «уверен», что преступника поймают до ночи.
Весь город устремился на кладбище. Том забыл о своём разбитом сердце и присоединился к толпе — не потому, что у него было такое желание, он предпочёл бы оказаться за тысячу миль, — но его влекла туда роковая, необъяснимая сила. Придя на это страшное место, он легко проскользнул вперёд и снова увидел то же мрачное зрелище. Ему казалось, что с тех пор, как он был здесь, прошла целая вечность. Кто-то ущипнул его за руку. Он оглянулся и встретился глазами с Гекльберри. Тотчас же оба стали смотреть в разные стороны, тревожно вопрошая себя, не заметил ли кто, как они переглянулись друг с другом. Но все были заняты разговорами и не отрывали глаз от ужасного зрелища.
— «Бедный малый!», «Несчастный молодой человек!», «Вот урок похитителям трупов!», «Не миновать Меффу Поттеру виселицы, если его удастся поймать!» — слышалось со всех сторон.
А священник сказал:
— Так судил господь, тут десница всевышнего.
Том содрогнулся с головы до ног, так как взор его упал на неподвижное лицо Индейца Джо. В это мгновение толпа забурлила и подалась назад. Послышались крики:
— Это он, он! Он идёт сюда сам!
— Кто, кто? — завопили двадцать голосов.
— Мефф Поттер!
— Смотрите, остановился… Следите за ним — он хочет уйти. Держите его, не пускайте!
Зеваки, сидевшие на деревьях над головой Тома, сообщили, что Мефф Поттер и не думает уходить — он только смущён и не знает, что делать.
— Бесстыдная наглость! — заметил один из зрителей. — Пришёл, чтобы тихо и мирно полюбоваться своим злодеянием… не ожидал, что здесь будет народ.
Толпа расступилась, и к могиле торжественно приблизился шериф, ведя Поттера за руку. Лицо несчастного сильно осунулось, и его глаза выражали мучительный страх. Когда он увидел убитого, он затрясся, словно его хватил паралич, закрыл лицо руками и заплакал.
— Не я это сделал, друзья мои, — говорил он рыдая, — даю вам честное слово, не я…
— Кто же тебя обвиняет? — загремел чей-то голос. Стрела попала в цель. Поттер поднял голову и осмотрелся вокруг с горькой безнадёжностью во взоре. Он увидел Индейца Джо и воскликнул:
— Ну, Индеец Джо! Ты же обещал, что никогда…
— Это ваш нож? — И шериф поднёс к самому его лицу орудие убийства.
Поттер упал бы, если бы его не подхватили и не усадили тихонько на землю. Потом он сказал:
— Что-то говорило — мне, что если я не вернусь сюда и не найду… — Он вздрогнул и, безнадёжно махнув рукой, промолвил: — Скажи им, Джо, скажи им, — теперь уж нечего…
Гекльберри и Том онемели от ужаса и, не отрывая глаз, глядели на бессердечного лгуна, когда он повёл свой хладнокровный рассказ об убийстве. Каждую минуту они ожидали, что вот-вот с безоблачного неба на его голову низвергнется молния, и дивились, почему так медлит божья кара. Когда же он и по окончании рассказа остался цел и невредим, у них возникло робкое желание нарушить клятву и спасти жизнь несправедливо обвинённому Поттеру, но это желание увяло и скоро совсем исчезло, потому что им сделалась ясно, что этот негодяй Джо продал душу дьяволу, а с дьяволом шутки плохи: только сунься в его дела — и сгинешь на веки веков.
Кто-то спросил Поттера:
— Почему же ты не убежал? Зачем пришёл сюда?
— Я не мог иначе… не мог! — простонал Поттер. — Я и хотел убежать, но сами ноги привели меня сюда!
И он зарыдал опять.
Через несколько минут на следствии Индеец Джо столь же спокойно повторил своё показание под присягой, и мальчики, видя, что небесные молнии так-таки не поразили его, окончательно убедились, что Джо продал себя сатане. Он вдруг сделался в их глазах самым интересным, хотя и самым страшным существом на земле, и они не могли отвести от его лица зачарованных глаз.
Про себя они решили следить за ним по ночам, когда представится случай, в надежде как-нибудь хоть мельком увидеть его ужасного повелителя — дьявола.
Индеец Джо помог поднять с земли тело убитого и уложить в повозку, чтобы увезти его прочь. В толпе пробежал трепет: все стали шептать, что как раз в эту минуту из раны просочились капли крови.[Существует старинное поверье, что, если к трупу убитого приблизится убийца, раны на теле убитого начнут кровоточить.] Мальчики подумали было, что эта счастливая случайность укажет толпе истинного убийцу, но им пришлось разочароваться, потому что многие тут же сказали:
— Всё это потому, что Мефф Поттер стоял в трёх шагах от убитого.
Страшная тайна и угрызения совести целую педелю не давали Тому спать по ночам, и однажды утром во время завтрака Сид сказал:
— Том, ты так вертишься и так много болтаешь во сне, что я из-за тебя не мог уснуть…
Том побледнел и потупил глаза.
— Это дурной знак, — серьёзно сказала тётя Полли. — Что у тебя на уме, Том?
— Ничего! Ничего особенного!
Однако рука мальчика дрогнула так, что он пролил на скатерть свой кофе.
— И мелешь ты всё такой вздор, — продолжал Сид. — Нынче ночью ты, например, зарядил: «Это кровь, это кровь, вот что это такое!» И опять, и опять, без конца. А потом: «Не мучьте меня так, — я скажу». Скажешь? Что такое ты скажешь?
Всё поплыло перед Томом. Трудно сказать, чем бы это могло кончиться, но, к счастью, тревожное выражение сошло с лица тёти Полли, и она, сама того не зная, пришла Тому на выручку. Она сказала:
— Ох! Это всё из-за того страшного убийства. Мне и самой оно снится чуть ли не каждую ночь. Иногда я даже вижу во сне, что убийца — я.
Мери сказала, что то же самое бывает и с ней. Сид, по-видимому, удовлетворился этим объяснением. Том поспешил уйти под первым благовидным предлогом и после этого целую неделю, притворяясь, что у него болят зубы, стягивал себе челюсть на ночь платком. Он не знал, что Сид нарочно не спит по ночам и нередко, ослабив его повязку и приподнявшись на локте, прислушивается к его словам и потом опять поправляет повязку. Душевная тревога Тома мало-помалу улеглась; зубная боль надоела ему и была отменена. Если Сид и вывел какие-либо заключения из отрывистых слов, произносимых его братом во сне, он оставил их при себе.
Тому казалось, что его товарищи никогда не перестанут производить следствие над дохлыми кошками, — эта забава всякий раз напоминала ему о страшном событии. Сид подглядел, что в этой игре Том никогда не выступает в качестве главного следователя, хотя до сих пор Том очень любил, чтобы во всех играх первые роли предоставлялись ему. Сид точно так же подметил, что Том уклоняется и от роли свидетеля; в этом тоже была какая-то странность. Не ускользнуло от Сида и то обстоятельство, что Тому вообще эти игры противны и что он уклоняется от них при малейшей возможности. Сид ломал себе голову над этими загадками, но не говорил ничего. Впрочем, подобные игры в конце концов вышли из моды и перестали терзать совесть Тома.
В это печальное время Том чуть не каждый день, улучив удобную минуту, пробирался к маленькому решётчатому оконцу тюрьмы, в которой был заключён «убийца», и контрабандой приносил ему разные лакомства, какие удавалось добыть. Тюрьмой было невзрачное кирпичное зданьице, которое стояло у болота, на краю городка. Сторожа при ней не полагалось, да в ней и заключённых почти никогда не бывало. Эти маленькие подарки значительно успокаивали совесть Тома.
У обитателей городка было сильное желание наказать Индейца Джо за похищение трупов: вымазать его дёгтем, вывалять в перьях и вывезти из города верхом на шесте. Но он внушал такой страх, что не находилось никого, кто решился бы взять на себя в этом деле почин, а потому оно не состоялось. На обоих допросах метис начинал свой рассказ прямо с драки, не упоминая о предварительном похищении трупа; поэтому сочтено было за лучшее до поры до времени не привлекать его к суду.У Тома появились новые большие тревоги: Бекки Тэчер перестала ходить в школу. Эти-то тревоги и отвлекли его ум от мучительной тайны, волновавшей его. Том несколько дней пытался разжечь в себе гордость и выбросить Бекки из головы, но это ему не удавалось. Он начал бродить по вечерам вокруг её дома и чувствовал себя очень несчастным. Она заболела. Что, если она умрёт? Эта мысль удручала его. Он перестал интересоваться военными стычками, и даже морские пираты уже не увлекали его. Очарование жизни исчезло, осталась одна тоска. Он забросил обруч и палку: они не давали ему былых наслаждений. Его тётка встревожилась и стала его лечить, пробуя на нём всевозможные средства.
Она принадлежала к числу тех людей, которые страстно увлекаются всякими патентованными снадобьями и новоизобрётенными лечебными методами. Без устали проделывала она всевозможные медицинские опыты. Как только в этой области появлялось что-нибудь свежее, она жаждала испробовать новинку — не на себе, потому что никогда не хворала, но на первом, кто попадался ей под руку. Она выписывала все медицинские журнальчики, жульнические брошюрки френологов,[Френологи — мнимые учёные, утверждавшие, что каждая выпуклость на черепе человека выражает его душевные качества.] и величавое невежество, наполнявшее их, было для неё слаще мёда. Их бредни о вентиляции комнат и о том, как нужно ложиться в постель, и как подниматься с постели, и что есть, и что пить, и сколько нужно делать моциону, и какое поддерживать в себе состояние духа, и какую одежду носить, — всё это было для неё непререкаемой истиной, и она никогда не замечала, что журналы, полученные в нынешнем месяце, ниспровергают всё то, что сами же рекомендовали в прошлом. Она была честна и простодушна — и потому легко становилась их жертвой. Она собирала все шарлатанские журналы и все шарлатанские снадобья и, говоря фигурально, вооружённая смертью, мчалась на бледном коне, «а за нею все силы ада». Она очень удивилась бы, если бы узнала, что для своих страждущих соседей она не ангел-целитель и не «ханаанский бальзам».[«Ханаанский бальзам» — легендарное лечебное средство, якобы исцеляющее от всех болезней.]
В то время только что входило в моду водолечение, и удручённое состояние Тома подвернулось как раз кстати. Тётка поднимала его с постели чуть свет, уводила в дровяной сарай, окатывала целым ливнем холодной воды и растирала полотенцем, жёстким, как скребница; потом обвёртывала его мокрой простынёй и укрывала одеялами, чтобы довести его до седьмого пота, и несчастный потел так, что, по его собственному выражению, «у него все жёлтые пятна души выступали наружу сквозь поры».
Несмотря на всё это, мальчик бледнел и хирел, и вид у него был очень печальный. Тётка присоединила к прежнему лечению горячие ванны, «сидячие» ванны, души и обливания. Но мальчик оставался унылым, как погребальные дроги. Чтобы помочь воде, тётка стала кормить его жидкой овсянкой и облепила нарывными пластырями. Кроме того, она ежедневно наполняла его, словно кувшин, всевозможными шарлатанскими снадобьями.
Понемногу Том стал вполне равнодушен ко всем пыткам. Это равнодушие вселило в сердце старухи тревогу. Необходимо было во что бы то ни стало вывести Тома из такого бесчувствия. Как раз в это время она впервые услыхала о новом лекарстве, «болеутолителе», и тотчас же выписала это лекарство в огромном количестве. Отведала его и обрадовалась: то был настоящий огонь в жидком виде. Оно бросила водолечение, отказалась от всяких лекарств и возложила все надежды на новое снадобье. Она дала Тому выпить полную чайную ложку и с замиранием сердца стала ждать результатов. Тревога её моментально прошла и душа успокоилась, ибо «равнодушие» Тома, несомненно, в одну секунду исчезло. Если бы она посадила его на горячие угли, он не мог бы стать более оживлённым и пылким.
Том почувствовал, что пора на самом деле проснуться от спячки. Такая жизнь вполне соответствовала его горестному настроению, но в ней было слишком много разнообразия я слишком мало пищи для души. Он стал придумывать всевозможные способы избавиться от этого бедствия и наконец напал на мысль притвориться, будто «болеутолитель» пришёлся ему по вкусу: он стал так часто просить новую порцию снадобья, что тётке это надоело, и она сказала, чтоб он сам принимал его, когда вздумается, а её оставил в покое. Будь это Сид, к её радости не примешивалось бы никакой тревоги, но, так как дело касалось Тома, она стала потихоньку наблюдать за бутылкой. Лекарства действительно становилось всё меньше, но ей и в голову не приходило, что Том лечит на себя, а щель в полу гостиной.
Однажды, когда он лечил таким образом щель, к нему подошёл тёткин рыжий кот, замурлыкал и, жадно поглядывая на чайную ложку, попросил, чтобы ему дали попробовать.
— Ой, Питер, не проси, если тебе не хочется!
Питер дал понять, что ему хочется.
— Смотри не ошибись… пожалеешь…
Питер выразил уверенность, что ошибки здесь нет никакой.
— Ну, если ты просишь, я дам, я не жадный, но только смотри: не понравится — пеняй на себя.
Питер согласился на эти условия. Том раскрыл ему рот и влил туда ложку «болеутолителя». Питер подскочил вверх на два ярда, затем издал воинственный клич и заметался кругами по комнате, налетая на мебель, опрокидывая цветочные горшки и поднимая страшный кавардак. Затем он встал на задние лапы и заплясал на полу в припадке безумной радости, закинув голову и вопя на весь дом о своём безмятежном блаженстве. Затем он опять заметался по комнате, неся на своём пути разрушение и хаос. Тётя Полли вошла как раз в ту минуту, когда он, перекувыркнувшись несколько раз в воздухе, исполнил свой заключительный номер: крикнул во всё горло «ура» и выскочил в окно, увлекая за собой остальные горшки. Старая леди окаменела от изумления, оглядывая комнату поверх очков, а Том катался по полу, изнемогая от смеха.
— Что такое с нашим котом?
— Не знаю, тётя, — едва мог пролепетать Том.
— В жизни своей не видала подобных чудес! С чего это он так ошалел?
— Право же, не знаю, тётя Полли. Кошки всегда кувыркаются, когда у них какая-нибудь радость.
— Неужели?
В голосе тёти Полли было что-то такое, что заставило Тома насторожиться.
— Да, 'м. То есть я так думаю.
— Ты так думаешь?
— Да, 'м.
Старушка нагнулась. Том с интересом и тревогой следил за её движениями, по слишком поздно догадался, к чему она клонит. Из-под полога кровати торчала улика — чайная ложка. Тётя Полли вытащила её оттуда и потрясла над его головой. Том вздрогнул и опустил глаза. Тётя Полли подняла его с полу за обычную рукоятку — за ухо — и больно стукнула по голове напёрстком.
— Ну, сэр, извольте объяснить, за что вы так мучаете бессловесную тварь?
— Я дал ему лекарство из жалости… потому что у него нет тётки.
— Нет тётки! Что за вздор ты городишь, глупец! При чём здесь тётка?
— Как — при чём! Будь у него тётка, она выжгла бы ему все потроха, припекла бы ему все кишки без пощады… Она не поглядела бы, что он кот, а не мальчик!..
Тётя Полли ощутила угрызения совести. Её лечение представилось ей в новом свете: то, что было жестокостью по отношению к коту, могло быть жестокостью и по отношению к ребёнку. Сердце её стало смягчаться, и она устыдилась. Слёзы выступили у неё на глазах, и, положив руку на голову Тома, она мягко сказала:
— Я ведь старалась для твоей же пользы, Том. И это принесло тебе пользу.
Том серьёзно посмотрел ей в лицо. Только углы его рта вздрагивали еле заметной усмешкой.
— Я знаю, тётя, что вы желали мне добра, да и я Питеру тоже. Это принесло нему пользу. Я никогда ещё не видывал, чтобы он так лихо танцевал…
— Ну, будет, будет, Том, не раздражай меня снова. Веди себя хорошенько, будь умницей… и больше тебе не будет лекарств.
Том пришёл в школу до начала урока. Все заметили, что такие необычайные случаи повторяются за последнее время каждый день. И сегодня, как всегда в эти дни, вместо того чтобы играть с товарищами, мальчик околачивался на школьном дворе, у ворот. Отказываясь от игр, он объяснял, что ему нездоровится, и вид у него действительно был очень болезненный. Он притворялся, что смотрит по сторонам, но на самом деле всё время смотрел на дорогу. Как только вдали показался Джефф Тэчер, Том просиял, но через минуту лицо его сделалось снова печальным. Когда Джефф вошёл в ворота, Том подбежал к нему, всячески стараясь навести его на разговор о Бекки, но тот был туповат и не понял его намёков. Том всё ждал и ждал, проникаясь надеждой всякий раз, как вдали показывалось развевающееся платьице, и всем сердцем ненавидел ту, кому принадлежало оно, как только убеждался, что она не Бекки. Наконец платьица перестали показываться, и Том окончательно приуныл. Грустный и задумчивый, он вошёл в пустой класс и уселся на своё место — страдать. В это время у ворот мелькнуло ещё одно платье, и у Тома ёкнуло сердце. Миг — и он уже был во дворе, неистовствуя, как индеец: он кричал, хохотал, гонялся за мальчишками, прыгал через забор с опасностью для жизни, кувыркался, ходил на голове — словом, совершал всевозможные геройские подвиги, всё время при этом поглядывая в сторону Бекки — смотрит ли она? Но она, казалось, не обращала на всё это никакого внимания и ни разу не посмотрела в его сторону. Неужели она не замечает его? Он стал совершать свои подвиги поближе к ней. Он носился вокруг неё с боевыми криками, сорвал с кого-то кепку и забросил её на крышу, врезался в толпу мальчишек, расшвырял их о разные стороны, растянулся на земле перед самым носом у Бекки и чуть не сбил её с ног. Она отвернулась, вздёрнула нос и сказала:
— Пф! Некоторые воображают, что они интереснее всех… и всегда петушатся…
Щёки у Тома вспыхнули. Он поднялся с земли и, понурый, раздавленный, медленно побрёл прочь.
Том принял твёрдое, бесповоротное решение. В душе у него был мрак безнадёжности. Он говорил себе, что он одинок, всеми покинут, что никто в мире не любит его. Потом, когда люди узнают, до чего они довели его, может быть, они раскаются и пожалеют о нём. Он старался быть хорошим и делать добро, но ему не хотели помочь. Если уж им надо непременно избавиться от него — что ж, он уйдёт, и пусть бранят его сколько хотят. Сделайте одолжение, браните! Разве одинокий, всеми брошенный мальчик имеет какое-нибудь право роптать? Он не хотел, но приходится. Они сами вынудили его стать на путь преступлений. Иного выбора у него нет.
Он дошёл уже почти до конца Лугового переулка, и звон школьного колокола, сзывавшего в классы, еле долетел до него. Том всхлипнул при мысли, что никогда-никогда больше не услышит хорошо знакомого звона. Это было тяжко, но что же делать — его заставляют. Его, бесприютного, гонят блуждать по пустынному миру — и тут ничего не поделаешь. Но он прощает им всем… да, прощает. Тут его всхлипывания стали сильнее и чаще.
Как раз в эту минуту он повстречался со своим лучшим другом Джо Гарпером. У того тоже были заплаканные глаза, и в душе, очевидно, созрел великий и мрачный план. Несомненно, они представляли собой «две души, окрылённые единой мечтой». Том, вытирая глаза рукавом, поведал о своём решении уйти из дому, где так жестоко обращаются с ним и где он ей в ком не встречает сочувствия, — уйти и никогда не возвращаться. В заключение он выразил надежду, что Джо не забудет его.
Но тут обнаружилось, что Джо и сам собирался просить своего друга о том же и давно уже ищет его. Мать отстегала Джо за то, что он будто бы выпил какие-то сливки, а он не пробовал их и даже в глаза не видал. Очевидно, он ей надоел, и она хочет от него отвязаться. Если так, ему ничего не остаётся, как исполнить её желание: он надеется, что она будет счастлива и никогда не пожалеет о том, что выгнала своего бедного мальчика к равнодушным и бесчувственным людям, чтобы он страдал и умер.
Оба страдальца шли рядом, поверяя свои скорби друг другу. Они уговорились стоять друг за друга, как братья, и никогда не расставаться, пока смерть не избавит их от мук. Затем они принялись излагать свои планы. Джо хотел бы уйти в отшельники, жить в уединённой пещере, питаясь сухими корками, и умереть от холода, нужды и душевных терзаний, но, выслушав Тома, признал, что преступная жизнь имеет свои преимущества, и согласился сделаться пиратом.
В трёх милях от Санкт-Петербурга, там, где река Миссисипи достигает более мили ширины, есть длинный, узкий, поросший деревьями остров с песчаной отмелью у верхнего конца — вполне подходящее — место для изгнанников. Остров был необитаем и лежал ближе к противоположному берегу, поросшему густым, дремучим лесом, где тоже не было, ни одного человека. Потому-то они и решили поселиться на этом острове — острове Джексона. Им и в голову не пришло спросить себя, кто будет жертвами их пиратских набегов. Затем они разыскали Гекльберри Финна, и он охотно присоединился к их шайке; Геку было всё равно, какую карьеру избрать, он был к этому вполне равнодушен. Они расстались, уговорившись встретиться на берегу реки, в уединённом месте на две мили выше городка, в свой излюбленный час, то есть в полночь. Там, у берега, был виден небольшой бревенчатый плот, который они решили похитить. Условлено было, что каждый захватит с собой удочки и рыболовные крючки, а также съестные припасы, те, какие удастся украсть — по возможности, самым загадочным и таинственным образом, как и подобает разбойникам. Ещё до вечера каждый из них успел с наслаждением распространить среди товарищей весть, что скоро в городе «кое-что услышат». Все, кому был дан этот туманный намёк, получили также приказ «держать язык за зубами и ждать».
Около полуночи Том явился с варёным окороком и ещё кое-какой провизией и притаился в густой заросли на невысокой круче у самого берега. С кручи было видно то место, где они должны были встретиться. Было тихо, сияли звёзды. Могучая река покоилась внизу, как спящий океан. Том прислушался — ни звука. Тогда он тихо, протяжно свистнул. Снизу донёсся ответный свист. Том свистнул ещё два раза, и ему снова ответили. Потом чей-то приглушённый голос спросил: -
— Кто идёт?
— Том Сойер, Чёрный Мститель Испанских морей. Назовите ваши имена!
— Гек Финн, Кровавая Рука, и Джо Гарпер, Гроза Океанов.
Эти прозвища Том позаимствовал из своих излюбленных книг.
— Ладно. Скажите пароль!
В ночной тишине два хриплых голоса одновременно произнесли одно и то же ужасное слово:
— «Кровь»!
Том швырнул сверху свой окорок и сам скатился вслед за ним, разодрав и кожу и одежду. С кручи можно было спуститься по отличной, очень удобной тропинке, бегущей вдоль берега, но она, к сожалению, была лишена тех опасностей, которые так ценят пираты. Гроза Океанов раздобыл огромный кусок свиной грудинки и еле дотащил его до места. Финн Кровавая Рука стянул где-то сковороду и целую пачку полусырых табачных листьев, а также несколько стеблей маиса, чтобы заменить ими трубки, хотя, кроме него, ни один из пиратов не курил и не жевал табаку. Чёрный Мститель Испанских морей объявил, что нечего и думать пускаться в путь без огня. Это была благоразумная мысль: спички в таких отдалённых местах были в те времена ещё малоизвестны.В ста шагах выше по течению мальчики увидели костёр, догорающий на большом плоту, подкрались к нему и стащили головню. Из этого они устроили целое приключение: поминутно «цыкали» друг на друга и прикладывали пальцы к губам, призывая к безмолвию, хватались руками за воображаемые рукоятки кинжалов и зловещим шёпотом приказывали, если только «враг» шевельнётся, «всадить ему нож по самую рукоятку», потому что «мёртвый не выдаст». Мальчуганы отлично знали, что плотовщики ушли в город и либо шатаются по лавкам, либо пьянствуют, — всё же им не было бы никакого оправдания, если бы они вели себя не так, как полагается заправским пиратам.
Затем они двинулись в путь. Том командовал. Гек работал кормовым веслом. Джо — носовым. Том стоял на середине корабля. Мрачно нахмурив брови, скрестив руки на груди, он командовал негромким, суровым шёпотом:
— Круче к ветру!.. Уваливай под ветер!
— Есть, сэр!
— Так держать!
— Есть, сэр!
— Держи на румб![Румб — каждое из тридцати двух делений на круге компаса.]
— Есть держать на румб, сэр!
Так как мальчики ровно и спокойно гребли к середине реки, все эти приказания отдавались «для виду» и ничего, собственно, не означали.
— Какие подняты на корабле паруса?
— Нижние, марсели, и бом-кливера, сэр!
— Поднять бом-брамсели! Живо! Десяток матросов на форстень-стаксели! Пошевеливайся!
— Есть, сэр!
— Распусти грот-брамсель! Шкоты и брасы! Поживей, молодцы!
— Есть, сэр!
— Клади руль под ветер! Лево на борт! Будь наготове, чтобы встретить врага! Лево руля! Ну, молодцы! Навались дружней! Так держать!
— Есть, сэр!
Плот миновал середину реки, мальчики направили его по течению и положили вёсла. Уровень воды в реке был невысок, так что течение оказалось не особенно сильное: две или три мили в час. Минут сорок мальчики плыли в глубоком молчании. Как раз в это время они проходили мимо своего городка, который был теперь так далеко. Городок мирно спал. Только по двум-трём мерцающим огонькам можно было угадать, где он лежит — над широким туманным простором воды, усеянной алмазами звёзд. Спящим жителям и в голову не приходило, какое великое событие совершается в эту минуту. Чёрный Мститель Испанских морей всё ещё стоял неподвижно, скрестив на груди руки и «глядя в последний раз» на то место, где некогда он знал столько радостей, а потом изведал столько мук. Ему страшно хотелось, чтобы она увидела, как он несётся по бурным волнам и безбоязненно глядит в лицо смерти, идя навстречу гибели с мрачной улыбкой. Тому не потребовалось большого усилия фантазии, чтобы вообразить, будто с острова Джексона не видать городка, будто сам он далеко-далеко и «в последний раз» глядит на родные места, с разбитым и в то же время торжествующим сердцем… Остальные пираты тоже навеки прощались с родными местами, так что их чуть было не пронесло мимо острова; но они вовремя заметили опасность и предупредили её. Около двух часов ночи плот сел на песчаную отмель ярдах в двухстах от верхней оконечности острова, и они долго ходили взад и вперёд по колено в воде, пока не перетаскали туда всю добычу. На плоту был старый парус; они сняли его и натянули между кустами вместо навеса, чтобы укрыть провиант; сами они в хорошую погоду будут спать под открытым небом — как и подобает разбойникам.
Они развели костёр около упавшего дерева в мрачной чаще леса, шагах в двадцати — тридцати от опушки, поджарили себе на сковороде немного свинины на ужин и съели половину всего запаса кукурузных лепёшек. Ах, какое великое счастье — пировать на приволье, в девственном лесу, на неисследованном и необитаемом острове, вдали от людского жилья! Никогда не вернутся они к цивилизованной жизни. Вспыхивающий огонь освещал их лица, и бросал красноватый отблеск на деревья — эту колоннаду их лесного храма, — на глянцевитые листья и на гирлянды дикого винограда. Когда были съедены последние кусочки грудинки и последние ломти кукурузных лепёшек, мальчики в приятнейшем расположении духа растянулись на траве. Правда, они могли бы найти более прохладное место, но лежать у костра в лесу так увлекательно, так романтично!
— Ну, разве не славно? — воскликнул Джо.
— Чудесно! — отозвался Том.
— Что сказали бы другие ребята, если бы увидели нас?
— Что? Да они прямо умерли бы от зависти! Правда, Гекки?
— Уж это так! — отвечал Гекльберри. — Не знаю, как другие, а я доволен. Лучшего мне не надо. Не каждый день случается набивать себе досыта брюхо, и, кроме того, сюда уж никто не придёт и не даст тебе по шее ни за что ни про что. И не обругает тебя.
— Такая жизнь как раз по мне, — объявил Том. — Не надо вставать рано утром, не надо ходить в школу, не надо умываться и проделывать всю эту чушь. Видишь ли, Джо, покуда пират на берегу, ему куда легче живётся, чем отшельнику: никакой работы, сиди сложа руки. Отшельник обязан всё время молиться. И живёт он в одиночку, без компании.
— Это верно, — сказал Джо. — Прежде я об этом не думал, а теперь, когда я сделался пиратом, я и сам вижу, что разбойничать куда веселее.
— Видишь ли, — объяснил ему Том, — теперь отшельники не в таком почёте, как прежде, а к пирату люди всегда относятся с большим уважением. Отшельники должны непременно носить жёсткое рубище, посыпать себе голову пеплом, спать на голых камнях, стоять под дождём и…
— А зачем они посыпают себе голову пеплом, — перебил его Гек, — и зачем наряжаются в рубище?
— Не знаю… Такой уж порядок. Если ты отшельник, хочешь не хочешь, а должен проделывать все эти штуки. И тебе пришлось бы, если бы ты пошёл в отшельники.
— Ну нет! Шалишь! — сказал Гек.
— А что бы ты сделал?
— Не знаю… Сказал бы: не хочу — и конец.
— Нет, Гек, тебя и слушать не будут. Такое правило. И как бы ты нарушил его?
— А я бы убежал, вот и всё.
— И был бы не отшельник, а олух! Осрамился бы на всю жизнь!
Кровавая Рука ничего не ответил, так как нашёл себе более интересное дело. Он уже выдолбил из кукурузного початка трубку, а теперь приладил к ней широкий стебель и, набив её доверху табачными листьями, как раз в ту минуту прикладывал к ней уголёк из костра. Выпустив облако ароматного дыма, он почувствовал себя на вершинах блаженства. Остальные пираты, глядя на него, испытывали жгучую зависть и тайно решили усвоить как можно скорее этот великолепный порок.
Гек опять обратился к Тому:
— А что же они делают, пираты?
— О! Пираты живут очень весело: берут в плен корабли и сжигают их, и забирают себе золото, и закапывают его в землю на своём острове в каком-нибудь страшном месте, где его стерегут привидения и всякая нечисть. А матросов и пассажиров они убивают — заставляют их пройтись по доске…[Пираты завязывали пленным глаза и заставляли их пройти над морем по узкой доске. Обычно пленные срывались с доски и тонули.]
— А женщин увозят к себе на остров, — вставил Джо. — Женщин они не убивают.
— Да, — поддержал его Том, — женщин они не убивают. Они благородные люди. И потом, женщины всегда красавицы.
— И какая на них одежда роскошная — вся в золоте, в серебре, в брильянтах! — восторженно прибавил Джо.
— На ком? — спросил Гек.
— На пиратах.
Гек Финн безнадёжным взором оглядел свой собственный наряд.
— Костюм у меня не пиратский, — сказал он с глубокой печалью, — но у меня только этот и есть.
Мальчики утешили его, говоря, что красивого костюма ему ждать недолго: как только они начнут свои набеги, у них будет и золото, и платье, и всё. А для начала годятся и его лохмотья, хотя обыкновенно богатые пираты, начиная свои похождения, предварительно запасаются соответствующим гардеробом.
Мало-помалу разговор прекратился: у маленьких беглецов слипались глаза, их одолевала дремота. Трубка выскользнула из пальцев Кровавой Руки, и он заснул сном усталого праведника. Гроза Океанов и Чёрный Мститель уснули не так скоро. Молитву на сон грядущий они прочитали про себя и лёжа, так как некому было заставить их стать на колени и прочитать её вслух. Говоря откровенно, они решили было и совсем не молиться, но боялись, что небо ниспошлёт на их головы специальную молнию, которая истребит их на месте. Вскоре они стали засыпать. Но как раз в эту минуту в их души прокралась непрошеная, неотвязная гостья, которая называется совестью. Они начали смутно опасаться, что, убежав из дому, поступили, пожалуй, не совсем хорошо; потом они вспомнили об украденном мясе, и тут начались настоящие муки. Они пытались успокоить совесть, напоминая ей, что им и прежде случалось десятки раз похищать из кладовой то конфеты, то яблоко, но совесть находила эти доводы слабыми и не хотела умолкать. Под конец им стало казаться, что стянуть леденец или яблоко — это пустая проделка, но взять чужой окорок, чужую свинину и тому подобные ценности — это уже настоящая кража, против которой и в библии есть особая заповедь. Поэтому они решили в душе, что, пока они останутся пиратами, они не запятнают себя таким преступлением, как кража. Тогда совесть согласилась заключить перемирие, и эти непоследовательные пираты тихо и спокойно уснули.
Проснувшись поутру, Том долго не мог сообразить, где он. Он сел, протёр глаза и осмотрелся — лишь тогда он пришёл в себя. Был прохладный серый рассвет. Глубокое безмолвие леса было проникнуто восхитительным чувством покоя. Ни один листок не шевелился, ни один звук не нарушал раздумья великой Природы. На листьях и травах бусинками блестела роса. Белый слой пепла лежал на костре, и тонкий синий дымок поднимался прямо над ним. Джо и Гек ещё спали.
Далеко в глубине леса крикнула какая-то птица; отозвалась другая; где-то застучал дятел. По мере того как белела холодная серая мгла, звуки росли и множились — везде проявлялась жизнь. Чудеса Природы, стряхивающей с себя сон и принимающейся за работу, развёртывались перед глазами глубоко задумавшегося мальчика. Маленькая зелёная гусеница проползла по мокрому от росы листу. Время от времени она приподнимала над листом две трети своего тела, как будто принюхиваясь, а затем ползла дальше.
— Снимает мерку, — сказал Том.
Когда гусеница приблизилась к нему, он замер и стал неподвижен, как камень, и в его душе то поднималась надежда, то падала, в зависимости от того, направлялась ли гусеница прямо к нему или выказывала намерение двинуться по другому пути. Когда гусеница остановилась, и на несколько мучительных мгновений приподняла своё согнутое крючком туловище, раздумывая, в какую сторону ей двинуться дальше, и наконец переползла к Тому на ногу и пустилась путешествовать по ней, его сердце наполнилось радостью, ибо это значило, что у него будет новый костюм — о, конечно, раззолоченный, блестящий пиратский мундир! Откуда ни возьмись, появилась целая процессия муравьёв, и все они принялись за работу; один стал отважно бороться с мёртвым пауком и, хотя тот был впятеро больше, поволок его верх по дереву.
Бурая божья коровка, вся в пятнышках, взобралась на головокружительную высоту травяного стебля. Том наклонился над ней и сказал:
Божья коровка, лети-ка домой, —
В твоём доме пожар, твои детки одни.
Божья коровка сейчас же послушалась, полетела спасать малышей, и Том не увидел в этом ничего удивительного: ему было издавна известно, что божьи коровки всегда легкомысленно верят, если им скажешь, что у них в доме пожар; он уже не раз обманывал их, пользуясь их простотой и наивностью. Затем, бодро толкая перед собой свой шар, появился навозный жук, и Том тронул его пальцем, чтобы поглядеть, как он прижмёт лапки к телу и притворится мёртвым. К этому времени птицы распелись вовсю как безумные. Дрозд, северный пересмешник, уселся па дереве над самой головой Тома и с большим удовольствием принялся передразнивать трели своих пернатых соседей. Как голубой огонёк, промелькнула в воздухе крикливая сойка, села на ветку в двух шагах от мальчика, склонила головку набок и с жадным любопытством уставилась на незнакомых пришельцев. Быстро пробежали друг за другом серая белка и другой зверёк, покрупнее, лисьей породы. Они по временам останавливались и садились на задние лапки, чтобы глянуть и фыркнуть на нежданных гостей, потому что эти лесные зверушки, по всей вероятности, никогда раньше не видали человека и не знали, бояться его или нет. Теперь уже вся Природа проснулась и начала шевелиться. Длинные копья солнечных лучей там и сям пронизали густую листву. Откуда-то выпорхнуло несколько бабочек.
Том растолкал остальных пиратов; все они с громким криком помчались к реке, мигом сбросили с себя всю одежду — и давай гоняться друг за дружкой, играть в чехарду в неглубокой прозрачной воде, окружающей белую песчаную отмель. Их нисколько не тянуло туда, в городок, ещё спавший вдали, за величавой пустыней воды. Ночью, плот смыло; он был унесён либо прихотливым течением, либо незначительным подъёмом воды, но мальчикам это даже доставило радость: теперь было похоже на то, что мост между ними и цивилизованным миром сожжён.
Они вернулись в лагерь удивительно свежие, счастливые и страшно голодные; скоро походный костёр запылал у них снова. Гек нашёл неподалёку источник чистой холодной воды, мальчики смастерили себе чашки из широких дубовых и ореховых листьев и решили, что вода, подслащённая чарами дикого леса, весьма недурно заменяет им кофе. Джо стал нарезать к завтраку ветчину. Но Том и Гек попросили его повременить с этим делом: они побежали к реке, к одному местечку, обещающему неплохую добычу, и забросили удочки. Добыча не заставила себя долго ждать. Джо не успел ещё потерять терпение, как они вернулись к костру, таща превосходного карпа, двух окуней, маленького сома — словом, достаточно провизии, чтобы накормить целую семью. Они поджарили рыбу вместе с грудинкой и были поражены: никогда ещё рыба не казалась им такой вкусной. Они не знали, что чем скорее изжаришь пресноводную рыбу, тем она приятнее на вкус, и не думали о том, какой прекрасной приправой к еде служит сон в лесу, беготня на открытом воздухе, купанье и в значительной степени — голод.
Позавтракав, они улеглись в тени, подождали, пока Гек выкурит трубочку, а затем отправились в глубь леса на разведку. Они весело шагали через гниющий валежник, продираясь сквозь заросли, между стволами могучих лесных королей, с венценосных вершин которых свисали до самой земли длинные виноградные плети как знаки их царственной власти. Время от времени в чаще попадались прогалины, очень уютные, устланные коврами травы и сверкавшие цветами, как драгоценными камнями.
В пути многое доставляло им радость, но ничего необыкновенного они не нашли. Они установили, что остров имеет около трёх миль в длину и четверть мили в ширину и что он отделяется от ближайшего берега узким проливом, шириной в какие-нибудь двести ярдов. Купались они чуть, не каждый час и потому вернулись в лагерь уже под вечер. Они были слишком голодны и не стали тратить время на рыбную ловлю, но превосходно пообедали холодной ветчиной, а затем улеглись в тени поболтать. Их беседа скоро начала прерываться, а потом и совсем замерла. Чувство одиночества, тишина, и торжественность леса понемногу оказывали на них своё действие. Они задумались. Их охватила какая-то смутная тоска. Вскоре она приняла более определённую форму первых проблесков тоски по дому. Даже Финн Кровавая Рука и тот начал с грустью мечтать о чужих ступеньках и пустых бочках. Но каждый устыдился своей слабости, и ни у кого не хватило отваги высказать свою мысль вслух.С некоторых пор до них издалека доносился какой-то особенный звук, но они — не замечали его, как мы иногда не замечаем тиканья часов. Однако таинственный звук мало-помалу стал громче, и не заметить его было нельзя. Мальчики вздрогнули, переглянулись и стали прислушиваться. Наступило долгое молчание, глубокое, ничем не нарушаемое. Затем они услышали глухое и мрачное «бум!»
— Что это? — спросил Джо еле слышно.
— Не знаю! — шёпотом отозвался Том.
— Это не гром, — сказал Гекльберри в испуге, — потому что гром, он…
— Замолчите! — крикнул Том. — И слушайте.
Они подождали с минуту, которая показалась им вечностью, и затем торжественную тишь опять нарушило глухое «бум!»
— Идём посмотрим!
Все трое вскочили и побежали к берегу, туда, откуда был виден городок. Раздвинув кусты, они стали вглядываться вдаль. Посередине реки, на милю ниже Санкт-Петербурга, плыл по течению небольшой пароход, обычно служивший паромом. Было видно, что на его широкой палубе толпится народ. Вокруг пароходика шныряло множество лодок, но мальчики не могли разобрать, что делают сидящие в них люди.
Внезапно у борта парохода взвился столб белого дыма; когда этот дым превратился в безмятежное облако, до слуха зрителей донёсся тот же унылый звук.
— Теперь я знаю, в чём дело! — воскликнул Том. — Кто-то утонул!
— Верно, — заметил Гек. — То же самое было и прошлым летом, когда утоп Билли Тернер; тогда тоже стреляли из пушки над водой — от этого утопленники всплывают наверх. Да! А ещё возьмут ковриги хлеба, наложат в них живого серебра[Живое серебро — ртуть.] и пустят по воде: где лежит тот, что утоп, там хлеб и остановится.
— Да, я слыхал об этом, — сказал Джо. — Не понимаю, отчего это хлеб останавливается?
— Тут, по-моему, дело не в хлебе, а в том, какие над, ним слова говорят, когда пускают его по воде, — сказал Том.
— Ничего не говорят, — возразил Гек. — Я видал: не говорят ничего.
— Странно!.. — сказал Том. — А может, потихоньку говорят… про себя — чтобы никто не слыхал. Ну конечно! Об этом можно было сразу догадаться.
Мальчики согласились, что Том совершенно прав, так как трудно допустить, чтобы какой-то ничего не смыслящий кусок хлеба без всяких: магических слов, произнесённых над ним, мог действовать так разумно, когда его посылают по такому важному делу.
— Чёрт возьми! Хотел бы я теперь быть на той стороне! — сказал Джо.
— И я тоже, — отозвался Гек. — Страсть хочется знать, кто это там утоп!
Мальчики глядели вдаль и прислушивались. Вдруг в уме у Тома сверкнула догадка:
— Я знаю, кто утонул. Мы!
В тот же миг они почувствовали себя героями. Какое торжество, какое счастье! Их ищут, их оплакивают; из-за них сердца надрываются от горя; из-за них проливаются слёзы; люди вспоминают о том, как они были жестоки к этим бедным погибшим мальчикам, мучаются поздним раскаянием, угрызениями совести. И как чудесно, что о них говорит целый город, им завидуют все мальчики — завидуют их ослепительной славе.
Это лучше всего. Из-за одного этого, в конце концов, стоило сделаться пиратами.
С наступлением сумерек пароходик занялся своей обычной работой, и лодки исчезли. Пираты вернулись в лагерь. Они ликовали. Они гордились той почётной известностью, которая выпала на их долю. Им было лестно, что они причинили всему городу столько хлопот. Они наловили рыбы, приготовили ужин и съели его, а потом стали гадать, что теперь говорят и думают о них в городке, и при этом рисовали себе такие картины общего горя, на которые им было очень приятно смотреть. Но когда тени ночи окутали их, разговор понемногу умолк; все трое пристально смотрели в огонь, а мысли их, видимо, блуждали далеко-далеко. Возбуждение теперь улеглось, и Том и Джо не могли не вспомнить о некоторых близких им людях, которым вряд ли было так же весело от этой забавной проделки. Явились кое-какие сомнения. У обоих стало на душе неспокойно, оба почувствовали себя несчастными и два-три раза невольно вздохнули. В конце концов Джо робко осмелился спросить у товарищей, как отнеслись бы они к мысли о возвращении в цивилизованный мир… конечно, не сейчас, но…
Том осыпал его злыми насмешками. Гек, которого никак нельзя было обвинить, что его тянет к родному очагу, встал на сторону Тома, и поколебавшийся Джо поспешил «объяснl